Антошу тут осеняет: да ведь эту поэму целиком Зинка читала на поэтической секции. Героиня там к концу выходит замуж за секретаря райкома и отправляется вместе с ним возглавлять стройку коммунизма. Читай, Зинка, читай все целиком, так, глядишь, и до перерыва дотянем, до цековских сосисочек.
Нет, не дотянули. Щавеленкову на трибуне сменила представительница международного отряда передового женщинства, польская поэтесса Бандерра Бригадска. Будучи польской, она была в то же время и советской, поскольку жила в Москве со своим мужем, заядлым сталинистом и лауреатом Корнейчучиным. Эта дама, в отличие от щебетуньи Щавеленковой, была основательным членом Совета Мира, а заодно и Коминформбюро. Серьезным тоном, почти без всякого акцента, равно как и без всякой игривости, она вещала, что мы живем в непростое время, в довольно сложное время, когда подрывные центры империализма только и ждут, чтобы использовать против нас любую нашу ошибку, любую непродуманную оговорку. Она, Бандерра, только что вернулась из Польской Народной Республики, и там наши товарищи, коммунисты-интернационалисты, сетовали на то, что советские молодые писатели мешают Польской Объединенной Рабочей партии строить социализм.
И вдруг в Свердловском зале Кремля то ли потолок обрушился, то ли пол разверзся — нет, подумал Антоша, это зверинец затаившийся проснулся, — в общем, зал взревел: «Позор! Позор! Позор!»
Бандерра Бригадска спокойно ждала, когда товарищи мужчины выревутся. Ждать пришлось не менее пяти минут. Только к концу общего рева до Антоши дошло, что этот хипеж имеет к нему какое-то прямое отношение. Наконец Хрущев буркнул в микрофон: «Товарищ Бригадска, расскажите подробно, на чем такие жалобы основаны, чтобы прояснить».
Рев затих.
«В Варшаве есть журнал „Политика“ с весьма сомнительной репутацией. Можно сказать, что с сильным ревизионистским душком. Там были напечатаны, одно за другим, два больших интервью, одно со знаменитым молодым советским поэтом, другое с известным молодым прозаиком. Их классовая позиция оставляет желать много лучшего, а проще говоря — просто отсутствует. Взгляды и мысли этих молодых людей расшатывают наши устои, что особенно опасно в польской обстановке, где снова набирает силы реакционный лагерь, те лица, что жаждут реванша после подавления венгерской контрреволюции…»
Из середины зала, где сосредоточено было идеологическое ядро совещания, поднялся басовитый, гулкий, едва ли не инфернальный голос: «Назовите имена!»
Зал подхватил взволнованным пылким многоголосием: «Имена! Имена! Имена!»
Бандерра Бригадска (можно наконец перевести этот псевдоним на русский — «Бригадное знамя») в эти моменты полной вроде бы слитности с телом партии позволила себе несколько странное для интернационалистки проявление женственности: положила наманикюренную ладонь себе на средостение.
«Я не уверена, товарищи, что так уж необходимо называть имена этих двух молодых людей».
Зал возмущенно рявкнул, будто лев, у которого пара сорок из клетки похитила кусок мяса. И вновь взлетело взволнованно и пылко: «Имена! Имена! Имена!» Покрывая гул, Хрущев прокашлялся в микрофон: «Назовите имена, товарищ Бригадска. Миндальничать не будем, чего миндальничать, а чтоб не миндальничать, надо личности иметь, чтоб с именами».
«Ну, хорошо, Никита Сергеевич, я назову, — превозмогая мимолетную женственность произнесла Бригадска. — Это поэт Андреотис и прозаик Ваксон».
Зал радостно взвыл: «Андреотис! Ваксон! Позор! Позор! Покарать оных! Совсем не русских! Откуда такие взялись?! Изгнать оных! Изолировать!»
«Так в чем там дело по существу?» — еще раз прокашлялся Хрущев.
Антошу от этого неожиданного поворота прямо непосредственно, в сугубо личном плане, к нему, причем в сугубо негативном, едва ли не враждебном сугубо ключе, тогда как раньше-то все и в ЦК лелеяли как шаловливого, но радостного дитятю, от этого всего так его вдруг раскачало, что он схватился руками за подлокотники кресла.
Что касается Ваксона, по тактическому замыслу сидевшего далеко от Антоши, тот испытывал почти противоположные чувства. Его не в высоте качало, а наоборот, неудержимо тащило вниз, как будто на крутом склоне в горах под ногами поехала лавина. Мелькнула мысль: вот поверил этим гадам в 1956-м, после Двадцатого, задвинул идею побега, вот теперь и плати.
Революционная поэтесса вынула из кармана жакетки толстую записную книжку и сразу открыла ее в нужном месте. «Андреотис в беседе с московским корреспондентом журнала „Политика“ Адамом Глотисским проявил себя как аполитичный виршетворец, отвергающий марксистские принципы классовой борьбы. В частности, он заявил, что, цитирую, „миром правит красота“, и несколько раз настаивал на этом».
Антошу так бросало, что он никак не мог вспомнить, когда он это говорил, где, кому, почему, куда, откуда, извне ли, изнутри ли, кто такой этот Адам, и вообще.
Поэтесса продолжала: «Ваксон в беседе с тем же корреспондентом заявил, что в Советском Союзе идет борьба между сталинистами и либералами, к которым он причислял и себя. Сталинисты, а имя им легион, заявил он, все еще надеются на реванш, но мы их победим».
Ваксон вспомнил Адама. Тихий-тихий интеллектуалец, которому он даже не решился предложить водки. О чем они говорили, он решительно не помнил, вполне возможно, что именно о том, что эта бригадная баба теперь вставляет ему как лыко в строку. Ну, в общем, все, лавина гудит.
«На трибуну Андреотиса! — гудел зал, как закипевшая помойная яма. — На трибуну Ваксона! Пускай ответят! Нечего их слушать! Выслать! Изолировать от общества!»
Мягкий, корректный, вроде бы немножко рассеянный, поскольку академик, секретарь ЦК товарищ Килькичев объявил в микрофон: «Слово имеет товарищ Андреотис».
Антоша пошел, внедряя в себя как заклинание одну мысль, которая спасет: я знаю что говорить, я знаю как говорить, я знаю что говорить, я знаю как говорить, я зна… Поход завершился, и он ощутил себя на высококачественной трибуне страшной партии большевиков: бледный мальчик с торчащими ушами и носом, в фирменном свитерке и фулярчике. Он взялся обеими руками за края трибуны, пытаясь умерить качку. Микрофон перед ним как-то странно гудел, фонил: возможно, в него кольцами залетала враждебная турбуленция зала. Наконец более-менее стихло.
«Товарищи! — воскликнул Антоша и в паузе заметил в третьем ряду партера морду матерого партработника, перекошенную ухмылкой: дескать, тамбовский волк тебе товарищ. Я знаю что говорить, я знаю как говорить… Антон начал: — Как и мой великий учитель Владимир Маяковский, я — не коммунист…»
И тут же кончил, не произнеся даже и ключевого предлога «но». Сзади и над его беззащитным затылком взревело могучее ретивое: «И вы гордитесь этим, господин Вознесенский? А я вот горжусь тем, что я коммунист!»
В ответ на этот дерзновенный и неистовый по своей сокрушительной силе клич взревело все, за исключением мелких вкраплений. «Позор! Долой этих господ! Коммунисты, вперед!»
Внутреннее заклинание Антоши было затоптано паническим взвизгом организма: мне конец, мне конец, мне конец! Больше ни слова сказать не дадут, в железа прямо тут закуют, бросят в подпол под старый редут и кнутами забьют.
Ретивое за спиной продолжало орать: «Я горжусь быть членом нашей великой и победоносной, доказавшей свою историческую правоту Коммунистической партии Советского Союза! Просчитались, господин Андреотис! Хотели сбить с толку нашу молодежь? Не получится, мы вас сотрем с лица земли! Приходят вот тут такие мальчики, как таковые, в своих свитерках, в Кремль, товарищи, как в детсад на лыжах, что ли, покататься, мы вас тут так покатаем, что зады задымят, правильно, товарищи коммунисты?»
И чуть отодвинулся от микрофона, чтобы аудитория, осклабившись на «зады», могла выразить свои яркие эмоции.
«Правильно, НиДельфа Сергеевич! По задам их! По задам! Изгнать! Изолировать!»
Антоша как-то странно дернулся на трибуне, как будто был на грани обморока. Ваксон на своем месте подумал, что друг сейчас загремит с «высокой трибуны» и тогда ему вслед за другом придется туда карабкаться для экзекуции. Пока что он продолжал неумолимое скольжение вниз. Вокруг не было ни одного родственного лица, одни чужие затылки. Нет-нет, Антон все-таки удержался, а дернулся он от того, что в голову пришло последнее средство спасения — стихи!
«Позвольте мне, товарищи, прочесть одно из моих последних стихотворений».
Предложение, или нижайшая просьба, было почти заглушено взволнованным рокотом зала. Никита вдарил кулаком по своему столу.
«Он, видите ли, вообще, этот господин Андреотис, нашел, понимаете ли, рецепт для спасения мира — красота, оказывается, вот как у него, наверно, стишками своими, красотой их вознамерился мир спасать. Вздор порете, господин Андреотис!»