Лучше всех к нему относились дети. Они часто прибегали посмотреть, как он работает, а он позволял им вырывать листы из его записной книжки. Время от времени, по их же просьбе, он рисовал их портреты, после чего они с радостным визгом мчались искать зеркало, оставленное на земле дождем. Старшим он рассказывал о «Nieuwe Doolhof» 44, восхитительных садах Амстердама, и описывал занятные предметы, что хранились в мастерской его учителя. Он по памяти рисовал для них чучела циветт 45, укрепленные на подгнивших палках, и лисы-вонючки (она была как живая — до того искусно мастеровой справился со своей работой). И ребята хранили эти рисунки. Отдаваясь воспоминаниям об учителе, он рисовал бронзовую чернильницу в форме дельфина, статуэтки слонов и львов, бюсты слепого Гомера и Сенеки, найденный возле Рима торс Венеры и турецкую саблю, выщерблина на которой, по словам Кейзера, появилась от столкновения с черепом некоего крестоносца.
Склонность к нему детей завоевала ему и признание взрослых. Впрочем, Тоби Корбет был не единственным, кто не доверял ему. И он знал об этом. Его отделяли от других и произношение, и манеры, и даже одежда, хоть она и стала уже изношенной и грязной. Он почти никогда не понимал шуток, которым смеялись диггеры, но непременно растягивал губы, изображая широкую улыбку. Натаниэль был одним из немногих, кто умел читать, но во время вечерних чтений Писания библию общины ни разу не передавали в его руки. Натаниэль читал бегло и выразительно, но диггеры предпочитали ему одного из своих — похожего на тролля рыжего парня с влажными губами, который водил по строкам грязным пальцем, то и дело запинаясь. Иногда им читал Томас. Молодой аптекарь был единственным, кто понял и принял со спокойствием, что Натаниэль не может всецело принадлежать общине, что высшая цель пребывания художника на пустоши заключается в чем-то ином. Натаниэль же чувствовал, что тайный, особый язык кивков и знаков, которым бессознательно пользовались все остальные, ему недоступен. Он приехал в Суррей в поисках чистых душ, которые будут восхищаться его искусством, — но нашел простых честных людей, подобных которым давно уже не встретишь в городах. Он жил рядом с ними, но не был одним из них.
Однажды вечером, когда Тоби Корбет, Уилл Таннер и одноглазый Хэйл, бывший сержант, ужинали пирогом с крольчатиной в общественной хижине, Натаниэль попытался вовлечь их в разговор. Он спросил их: разве не радуются они тому, что король-тиран обезглавлен, а истинная вера торжествует?
— Нам-то что? — ответили ему. — Нашей-то доле с чего бы переменится? Это фригольдеры 46 воевали, и раз уж они одолели, так теперь от своих выгод уж точно не отступятся.
— Но ведь для всех англичан сейчас многое изменилось к лучшему.
— Зато прав арендаторов у нас как не было, так и нет, и не будет… — сержант Хэйл вперил в Натаниэля укоризненный взгляд. — Были у нас клочки земли, так и тех нас огораживатели лишили. Они нас с земли погнали в бродяги да побирушки. И в какой округ ни подайся, везде нас судьи под кнут ставили за нашу же беду.
Воспоминание о том разговоре всколыхнуло в Натаниэле неясный стыд. Он поднялся и без всякой цели направился в заросли вереска. Оглянувшись, он увидел, что молодые родители уже устроились на ночлег прямо на земле. Хнычущая малютка лежала между ними и сосала палец матери. Тоби Корбет, хорошенько приложившийся к дешевому рому, уже храпел. Сюзанна, покончив с лепешками, неприкаянно сидела возле него.
Добрый, порывистый Томас уже пробирался за ним через высокий вереск.
— Натаниэль, не таи обид, — окликнул он друга. — Просто он соперничает с тобой за чувства этой девушки. Тем более что, осмелюсь заметить, ты в этом продвинулся гораздо дальше него.
— Так его тревожит только?..
— А что же еще?
— Оставь. Эти слухи слышали все. Может, сейчас и кажется, что все хорошо, но дурные предчувствия просто витают в воздухе.
Томас, улыбаясь, покачал головой:
— Мы сильнее, чем ты думаешь. С каждым днем нас становится все больше.
— У тех, кому наше дело не по душе, достаточно сил, чтобы справиться с нами. Семья из Эштеда, что прибыла сегодня утром, видела солдат на дороге. В трех милях отсюда.
— И что же?
— Возможно, они направляются именно сюда.
Томас поджал губы. Он служил в парламентском войске в качестве аптекаря и хирурга и считал, что знает, что такое армия. Он отказывался верить в надвигающуюся опасность.
— Среди нас самих много солдат, — ответил он. — Многим не раз доводилось сражаться. Пусть армия и близко. Но ее составляют такие же, как мы. Возможно, именно те простые честные люди, рядом с которыми мы уже молились и страдали.
— Солдаты будут выполнять приказы.
Томас начинал злиться, выслушивая все эти предчувствия. Он шутливо потянул Натаниэля за плечо:
— Пожалуйста, пойдем обратно. Ты ведь не собираешься спать в хижине? Сегодня такая теплая ночь, что можно лечь и на воздухе. — Он озорно подмигнул: — Да и Сюзанна будет тебя ждать.
— Ну хорошо, пойдем.
Они вернулись сквозь заросли вереска, сухого, словно кетгут 47. Всеми покинутая Сюзанна лежала на боку и словно не заметила возвращения своего возлюбленного. Или уже спала.
Томас по-кошачьи устраивался на земле, пока не улегся удобно, потом подсунул под голову свернутую куртку и затих.
Натаниэль растянулся на спине, подложил руку под голову и стал смотреть на холодные мерцающие звезды.
С неожиданно острой тоской по родным краям он вспоминал дом своего учителя на Лорьерграхт. Там была такая сырость, столько плесени — по сравнению с ломким вереском и жарким засушливым летом там был словно иной мир. Николас Кейзер был слишком честен, чтобы скрывать, что стены мастерской изъедены грибком. Однажды на его неоконченную картину свалился с потолка ком побелки. Натаниэль закрыл глаза и отправился мыслями в Амстердам, город, в котором зимние туманы скрывали очертания домов и превращали людей в призраков, а летом стояло чудовищное зловоние, потому что каналы были забиты нечистотами, и милые личики горожанок прятались за носовыми платками или мешочками с душистыми шариками.
Но учителя не волновало даже зловоние, словно обоняние давно перестало тревожить его, как и все остальные чувства. По словам самого Николаса Кейзера, он как портретист был не способен состязаться с великими художниками Антверпена или Италии. И утешался лишь тем, что у него был точный, верный глаз. Не открывая глаз, Натаниэль улыбнулся звездам, подумав, что Николас Кейзер умер от нужды именно из-за кальвинистского презрения к приукрашиванию (высшей добродетели!) — на своих портретах он изображал каждую морщину, каждый изъян, считая их не извращением правды или платонической красоты, но скорее чертами внутреннего лика, письменами, что рассказывают самую суть души. Он считал, что у живописца есть лишь одна задача: передать в картине сущность, то есть то, что делает предмет неповторимым. Не бывает двух одинаковых деревьев, запальчиво говорил он и показывал, что этот булыжник в мостовой испещрен совсем другими пятнами, нежели соседний, и совсем иначе попорчен. Когда же старик не философствовал о бренности и несовершенстве мирского, он ходил по городским распродажам имущества и покупал эстампы (чаще всего копии), рисунки пером и тушью, а порой и более дорогие работы, если они не находили другого покупателя. Именно в таких походах с учителем Натаниэль познакомился с ван Лейденом 48, Гольциусом 49 и фламандцем Рубенсом. Николас Кейзер восхищался их работами, но сетовал на отсутствие души в натурах. Такие люди, на этих полотнах, никогда не ступали по земле, говорил он.
Натаниэль старательно копировал манеру своего учителя в живописи и затверженно повторял за ним его догмы. Но в этих долгих подражаниях рука ученика наконец обрела собственный ритм, а разум — собственные предрассудки. И лишь тогда Кейзер наконец-то начал хвалить его этюды: «naer het leven» 50. В те дни Натаниэль чувствовал, себя так, будто ему ничего не стоит взметнуть вихрем пыль, именуемую жизнью, и обратить ее в золото одним движением руки.
Для юноши настало время обретения истинного мастерства. Ему было велено подолгу гулять с альбомом по городу и окрестностям и зарисовывать только то, что действительно захочется перенести на бумагу.
На память Натаниэлю пришла одна из таких прогулок. В тот день его наблюдения за природой болот были прерваны рявканьем мушкета неподалеку. Было воскресенье, и погода как нельзя лучше подходила для охоты. Вздрогнув от звука выстрелов, он с сожалением подумал, что в такой день, пожалуй, следовало остаться в своей каморке на чердаке. Но тут ивняк перед ним дрогнул и расступился, и местный проповедник едва не сбил его с ног, спеша вынуть из челюстей своего охотничьего пса мертвую выпь. И сейчас, лежа на земле, слушая стрекот козодоев, Натаниэль вспоминал, как омерзительно было ему убийство в воскресный день. Однако он старался говорить с проповедником вежливо и даже выразил лицемерный восторг по поводу удачного выстрела. Асам смотрел на изломанный веер соломенно-смуглых перьев, на пестрый рисунок на грудке, на грязный острый клюв. Он хотел было купить птицу, чтобы дома сделать рисунки акварелью и маслом, но проповедник уже ощипывал ее и хвалился будущим ужином, бросая на землю легкие перышки. Раскланявшись, Натаниэль выбрался на место повыше и погрузился в грустные думы о том, как грубо порой действительность рушит истинные радости жизни — так выстрел из мушкета прерывает птичий полет…