Ветер продолжал завывать и месить снежную муку, но, кажется, его порывы стали тише, пустой багажник уже не грохотал, как тамтам африканского воина. Скорее всего, «москвичонок» замело по самую крышу. Даша огорченно вздохнула. Если Гришины рейки повалило, а пакет сорвало ветром, то ее откопают только тогда, когда прекратится пурга. Тут она вспомнила, что утром по тракту пойдут автобусы и машины с теми, кто отправится в Сафьяновскую на похороны Арефьева. Она представила, какие будут у них лица, когда из машины достанут ее закоченевший труп. И скривилась. Оляля, Лайнер, Мишка с Танькой… Она бы врагу не пожелала подобного зрелища, а каково будет ее друзьям? Хотя утром уже ничто не будет ее волновать: и как она выглядит, и что подумают при этом ее друзья и недруги.
Страшная усталость навалилась на Дашу. Она уже не пыталась ей сопротивляться. И снова закрыла глаза…
…Виселица возвышалась впереди, и ее контуры в бледном свете раннего утра казались дверным проемом, распахнутым в еще не наступивший день. На площади бесновалась толпа. Осужденных на казнь окружали плотным кольцом солдаты. Они шли, выставив перед собой винтовки с примкнутыми к ним штыками. И все же толпа теснила их, напирала, сжимала, а в лица тех, кто пытался убить будущую императрицу, летели плевки, комья земли и камни. Обреченные на казнь молодые люди были закованы в железо и не могли защититься от народного гнева. Толпа ревела: «Цареубийцы!» — и хмелела от собственной ярости, как будто от чарки домашнего самогона.
— Дурка! Дурка! Раззява! — послышался ей вдруг голос Оляли. Она подняла голову и увидела юродивого — грязного, тщедушного, шелудивого. Он метался рядом с помостом, на котором всю ночь стучали топоры плотников, спешно сооружавших эшафот для висельников. Лохматая голова на тонкой шее болталась, как коровий колокольчик. Он задирал к небу костлявые руки и голосил истошно: — Смерть, смерть иродам! Раззявы! — и еще что-то совершенно непонятное и оттого жуткое и безысходное. Она зажмурилась на мгновение, а когда открыла глаза, то обнаружила, что у юродивого и впрямь лицо Оляли… Он разевал рот, корчил рожи и кривлялся, кривлялся, брызгая слюной, и визжал, тыча в осужденных пальцем: — Кровь! Кровь! Пуститя кровь, юшку пуститя…
Наконец их подвели к эшафоту. Вокруг него стояли в оцеплении конные казаки с шашками наголо. Ее взгляд выхватил группу из нескольких человек: врач, священник, прокурор с кожаным портфелем. За их спинами сидел на корточках человек в красной рубахе и быстро курил в кулак. Иона поняла по рубахе, что это палач…
Врач и священник о чем-то тихо переговаривались и не обращали внимания на осужденных, словно казнь давно стала для них будничным, таким же обыденным делом, как поход в булочную или поездка на дачу.
Обреченные застыли на помосте и стояли без движения, пока их освобождали от цепей. Толпа притихла, а юродивый сел прямо в грязь и уставился на них своими круглыми безумными глазами. Он чесался, быстро и возбужденно, как собака, а сквозь немыслимое рванье проглядывало бурое иссохшее тело, все в ссадинах и расчесах. Она отвела от него глаза и перевела их на толпу. Ни одного доброго взгляда, а на лицах всего лишь любопытство, вожделение и злорадство. И это так не вязалось с надвигающейся трагедией, с самим таинством смерти, что она подняла голову и стала смотреть в небо. Там плыли легкие облака и виднелся бледный серп луны. Нет, совсем по-другому представляла она последние минуты своей жизни…
Прокурор нетерпеливо посмотрел на карманные часы, захлопнул крышку и достал из портфеля картонную папку. Затем быстро взбежал по ступеням на эшафот, следом за ним поднялся жандармский поручик. Прокурор выступил вперед и открыл папку. Он по очереди опросил осужденных: фамилия, имя, происхождение, год и место рождения, будто хотел удостовериться, что казнят именно тех, кто значится в приговоре.
За последние дни эта процедура повторялась неоднократно, и осужденные отвечали равнодушно, словно речь шла о ком-то чужом, а не о них самих. Сверка данных закончилась быстро, ведь их было только трое. Два неудавшихся бомбиста и та, что не сумела расстрелять княгиню. Их вожак погиб на месте покушения, выстрелив себе в висок в тот момент, когда на него набросились жандармы.
Прокурор перевернул бумагу и начал зачитывать приговор зычным голосом, бившимся гулким эхом в каменные стены окружающих площадь домов:
«Военно-окружной суд… согласно положению „О преступлениях государственных“… „Уложения о наказаниях уголовных и исправительных“, том пятнадцатый, в соответствии со статьей 241-й, коей всякое злоумышление и преступное действие против жизни, здравия или чести Государя Императора, равно как и членов Императорской семьи, и всякий умысел свергнуть их с престола… В соответствии со статьей 243-й, коей все участвующие в злоумышлении или преступной деятельности против священной особы Государя Императора или против прав самодержавной власти… В соответствии со статьей 245-й… приговариваются… к лишению всех прав состояния и смертной казни через повешение…»
Прокурор читал все быстрее, пропуская абзацы и проглатывая окончания слов, а голос его забирал и забирал вверх и, казалось, вот-вот сорвется от напряжения.
«За принадлежность к преступному сообществу „Народная воля“… за хранение оружия… за изготовление самодельных метательных снарядов… за сопротивление властям…» — слова вылетали с присвистом из прокурорских уст. И последнюю фразу «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит» он произнес с явным облегчением.
Прокурор покончил с приговором, а на его место заступил протоиерей. Он уже успел облачиться поверх рясы в епитрахиль, выпростав крест наверх.
— Исповедуйтесь, рабы Божий, — протянул он нараспев, поднимая зажатое в кулаке распятие.
Студенты смотрели угрюмо, а один, тот, что постарше, пробурчал:
— Лишнее, батюшка, не трать время!
— Не возропщите на Господа, не богохульствуйте, не предавайте себя гордыне, дети мои! — Протоиерей словно не заметил вызова в словах осужденного, говорил мягко и доброжелательно. — Спаситель завещал нам любить ближнего аки себя самого, и эта благовесть по всему миру идет. И даже на пороге земного существования…
— Лишнее это, — прервал его все тот оке студент.
— Воля ваша, дети мои, — смиренно произнес протоиерей и осенил всех троих крестным знамением. — Да простит вам Всевышний грехи ваши, гордыню и закоренелость во зле вашу! Аминь!
И тут она почувствовала пристальный взгляд. Подняла глаза и увидела человека, того самого, в красной рубахе. На лице у него была черная полумаска. Он держал в руках что-то похожее на огромные мешки для сена и, несомненно, смотрел на нее, а по щекам его, исчезая в бороде, катились слезы. Это было самое сильное потрясение: палач плакал перед тем, как казнить своих жертв. И тогда она швырнула ему платок, тот самый, который ей бросила под ноги княгиня, и процедила презрительно: «Утрись!» Он подхватил его у самого помоста. Затем подошел и, как заправский модный парикмахер, поднял ей волосы, длинные и почему-то светлые, и перевязал их широкой полотняной лентой, обнажив при этом высокую шею.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});