Слезла я с него, только когда передо мной замелькал свет нашего барака. Было очень трудно устоять на одеревеневших, негнущихся ногах. Хватаясь за стены, кое-как добралась до лежанки, на которой спокойно спал Анджей.
Вол еще долго стоял, отдыхая, возле барака. Потом кто-то пришел и отвел его в хлев.
Поручик Тадеуш, как и обещал, вернулся назавтра в степь забрать подводу с продуктами. Только «волки», оказалось, съели большую их часть — то, что принадлежало мне и другим полякам.
После отъезда Скварчинской я, по сути, осталась одна. Правда, мое положение резко изменилось, причем в лучшую сторону. Никто ни в чем меня уже не подозревал. И я даже стала пользоваться особым доверием, так как оказалась единственной, кто лично знаком с Вандой Василевской. Мы решили, что я напишу ей письмо, которое подпишут все товарищи по несчастью. В этом письме нужно будет рассказать об условиях, в которых мы живем. Помню, я написала о том, что в Польше домашние животные спят на более удобных подстилках, чем здесь — наши дети. Сообщила, как мы голодаем, какую тяжелую работу обязаны выполнять, что наши организмы полностью истощены. Письмо было отправлено. И, трудно себе представить, очень быстро пришел ответ. Странно, но в то время почта работала нормально. Письма, вероятно, не проходили цензуру. Возможно, тогда на это не хватало времени. В ответном письме Ванда Василевская писала, что к нам приедет комиссия из Москвы, которая во всем разберется и положит конец злодеяниям. Но… Ванда сама была во власти заблуждений. Разумеется, через несколько недель комиссия приехала. Накануне меня под надзором вывезли в степь для каких-то работ. Ведь наши энкавэдэшники уже все знали, и конечно, им было известно, кто написал это письмо. Московская комиссия, видимо, спрашивала обо мне, поэтому меня поспешно убрали куда подальше. Зато определенные люди «ассистировали» комиссии, которая расспрашивала поляков. Естественно, в присутствии местного НКВД никто не отважился сказать правду. Ведь комиссия уедет, а люди останутся, и им начнут мстить. В первый же вечер в Ивановке организовали попойку для комиссии. Закололи барана, ели-пили. А через два дня «сбора материала» комиссия уехала с полными мешками зерна, мяса и сала. И только тогда мне можно было вернуться в поселок… Понятно, что не обошлось и без разговора в НКВД. На том все и закончилось. Никаких перемен, никакой помощи. И хотя Стефания Скварчинская писала мне в начале декабря 1940 года, что к нам должна приехать еще одна комиссия, что Сталин распорядился об этом в присутствии Василевской, ничего подобного не произошло. Скварчинская также написала: Сталин уверил Ванду в том, что из Казахстана уже возвращаются полторы тысячи человек, для которых специально строят городок под Москвой. И даже вроде бы пообещал строительство польского университета. Понятно, что все это оказалось блефом.
Когда мы снова приблизились к краю пропасти в ожидании неминуемой голодной смерти, мне показалось, что в колхозе нам бы жилось немного легче. Я написала об этом Илье Эренбургу, которого неплохо знала. В свое время Александр перевел две его книги. Письмо послала в Москву на адрес Союза советских писателей. Случилось так, что тогда там же находилась и Ванда Василевская. Эренбург прислал мне триста рублей и телеграмму: «Разговаривал с Вандой Василевской. Сделаем все нужное, чтобы облегчить вашу участь». По наивности я полагала, что работа в колхозе обеспечит нам кусок хлеба каждый день. В Ивановке год и три месяца мы никакого хлеба не получали. Нам вообще ничего не давали. Надеяться можно было только на самих себя.
Наверное, ощущение абсолютной потерянности в этих бескрайних просторах привело к тому, что после писем Ванде Василевской и Илье Эренбургу я написала и Марысе Зарембинской. В одном из своих ответных посланий она среди прочего сообщает, что уже давно не подает руки Дашевскому, что одна из наших приятельниц купила мне одеяло и только благодаря Василевской я смогу его получить, так как обычно не разрешается отправлять посылки сосланным. Письма Марыси я потом передала Броневскому. А одно сохранила у себя — то, где она рассказывала о возвращении Анатоля Стерна, которого (единственного!) освободили через три месяца после ареста. В этом же письме она сообщила, что один ее знакомый, сидевший в одной тюрьме с Александром, видел его. Тот был внешне спокоен, но все время хотел выяснить, где его жена и сын. Сама Зарембинская очень волновалась о Броневском, не имея о нем абсолютно никакой информации. В то же время она призывала надеяться на лучшее, которое не за горами.
* * *
Потом, после амнистии, мы покинули наш жуткий барак в Ивановке. Находясь во власти иллюзий, что на юге будет лучше, мы двинулись в том направлении. Наудачу я выбрала Шымкент. Слышала, будто там есть консервная фабрика. Упоминание о консервах просто заворожило меня, и не меня одну. В результате мы попали в колхоз, где были только хлопковые поля. Снова начался изнурительный голод.
Отправляясь в путь вместе с другими поляками, я вновь оказалась в до боли знакомой Жарме и увидела не менее знакомые вагоны для перевозки скота. Это был поезд с немцами из Поволжья. Они направлялись в только что покинутую нами Ивановку, в наш кошмарный барак. Стояло лето. Вагоны были открыты, на веревках сушилось белье. Еще поддерживались немецкий порядок и опрятность. Я пожалела их, задумавшись, смотрела с состраданием на их лица, на их детей, не отдавала себе отчета в том, что могу за это поплатиться. Ко мне подошел некто со словами: «А ты что здесь вынюхиваешь? О чем с ними говоришь?» Этого бы вполне хватило, чтобы меня упекли в тюрьму или в лагерь, разлучив с Анджеем. Начиналась война с немцами. Подходил фронт.
А для нас — поляков, выбравших юг в надежде, что там легче с пропитанием, — настала очень тяжелая пора. В Семипалатинской области были хотя бы ячменные поля, работая на которых мы могли добыть себе немного зерна из колосьев. А в совхозе «Антоновка» (под Шымкентом) поля, куда нас отправили, оказались исключительно хлопковыми. Как известно, хлопок несъедобен. И мы опять начали страшно голодать. Я видела поляков, умирающих от голода. Помню двух женщин, к которым как-то зашла. Они сидели в избе на лавке, не в силах пошевельнуться. На продажу у них ничего уже не было. Истощенные, они просто ждали приближающейся голодной смерти.
Много месяцев (до встречи с Александром) мы провели в состоянии полной безнадежности. Хозяевами избы, где я тогда жила, были старушка и ее дочь. Старушка ведала домашними делами. Ее дочь работала на хлопковых полях и занималась своим скромным хозяйством. У них был поросенок и, кажется, корова. Стояли бочки с кислой капустой, куда добавляли яблоки и арбузы. Мы с Анджеем занимали одну койку, где и отдыхали, когда было время. Старушка бросала на нас хитрые и недоверчивые взгляды. Раз в неделю она пекла хлеб. Я предложила ей свою помощь. Нужно было вставать ночью, чтобы еще раз помесить поднявшееся тесто. Я взялась за это в надежде, что за работу она даст нам хоть маленький кусочек хлеба для Анджея. Раз в неделю я делала специально для него крохотный рогалик. Потом начала немножко подворовывать. Когда старуха выходила, я забегала в каморку, где хранились завернутые буханки хлеба, и отрезала в том же месте, где уже было отрезано. Затем приводила все в порядок и мчалась с этим кусочком хлеба к сыну. Научилась я воровать и горячие капустные щи, опуская маленькую кастрюльку в большую, где они варились. Разумеется, это я тоже проделывала, когда старухи не было дома. А готова ли уже капуста, не имело никакого значения.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});