— Тогда зачем мы провели церемонию? К чему все эти долгие переговоры?
— Они ничего не значат. То, что одобрено на одной церемонии, на другой можно отменить. Уверен, что вам сие известно! Это едва ли не главное правило королевской власти. Мы устроили официальное обручение лишь для того, чтобы выиграть время и показать испанцам наши добрые намерения.
— Каковые на самом деле не являются ни добрыми, ни благими, ни честными…
Мимо нас, кружась в пенном водовороте, опять проплыло дохлое животное. От него шел мерзкий запах. Все казалось мне прогнившим: река, воздух, да и сам отец. Все, кроме принцессы.
— Испанцы обманули нас с приданым. Ваше обручение основано на обманных маневрах и ложных толкованиях. И я сомневаюсь в том, что дело завершится к взаимному удовлетворению. Более того, как я уже сказал, до свадьбы вряд ли дойдет.
— Неужели принцесса… согласилась… на такое жульничество?
— Она ничего не знает. Лишь делает то, что ей велят. Как должно поступать и вашему высочеству.
Я до боли в пальцах стиснул резные перила.
Мне не хотелось подчиняться подобным приказам.
IX
Но ничего другого не оставалось. Отцовские распоряжения приходилось выполнять. Я не мог отправить весточки Екатерине, ведь кто-то должен был стать моим посыльным, однако королевские слуги не осмеливались нарушать волю короля. Должен признать, что такая преданность произвела на меня впечатление. Отцу верно служили.
* * *
Близился мой четырнадцатый день рождения, но никто даже не вспоминал о предстоящей свадьбе. Вместо этого я готовился к скромному празднованию по случаю достижения дееспособного возраста. (Говоря дипломатическим и официальным языком, в четырнадцать лет уже разрешалось подписывать документы, жениться и вступать в права наследования, если, конечно, имелось само наследство.)
Хотя до самого того дня, до двадцать восьмого июня, я еще считался ребенком, и со мной именно так и обращались.
Накануне вечером отец вызвал меня и безапелляционным тоном велел мне переодеться и быть готовым к поездке в город. Он не стал объяснять, куда именно мы отправляемся и почему в столь позднее время.
Выехали в сумерках. В июне они тянутся долго, тьма сгущается не раньше десяти. Проезжая по Лондонскому мосту, мы обнаружили, что жизнь здесь течет более оживленно, чем днем. По обеим сторонам тянулись ряды двухэтажных домов, и в полумраке улица между ними превращалась в место развлечений и приятного досуга. Взрослые отдыхали на лавках, а дети играли или рыбачили прямо с моста. Мне показалось, что все они знают друг друга. Именно это поразило меня более всего. Здесь жило много народа, огромное количество семей, и все они запросто общались между собой.
В наших кругах о таком повальном дружелюбии не могло быть и речи. Двор, конечно, тоже опутывали родственные связи — к примеру, глава семейства служил в личных покоях короля, его жена исполняла обязанности камеристки королевы, а их дети числились в пажах или фрейлинах. Они имели право жить во дворце, чем обычно и пользовались, и в общей сложности там проживало около двух сотен семей. Но они сторонились друг друга, и между ними не завязывалось теплых дружеских отношений, какие я подметил тем июньским вечером у обитателей Лондонского моста.
Мы петляли по лабиринту улиц в самом сердце столицы. Дома лепились один к другому, и в каждом из них наверняка ютилось не менее двух десятков жителей, судя по толпам гуляющих горожан. Они праздновали окончание трудового дня и благодаря медленно увядающему фиалковому свету могли веселиться еще несколько часов.
Повернув на запад, мы миновали собор Святого Павла и выехали из города через Ладгейт, и тогда я понял, куда мы направляемся. Мы пересекли мостик над зловонной и застойной речонкой Флит и вскоре остановились возле особняка епископа Солсбери.
Уже почти стемнело. Король спешился и велел мне последовать его примеру. Перед самым входом в дом отец сжал мое плечо и резко сказал:
— Сейчас вы сообщите епископу, что прибыли к нему, дабы законно опротестовать ваше обручение с принцессой Екатериной. Вы поясните, что муки совести побуждают вас подписать новые документы.
— Да, — глухо произнес я.
Значит, отец вознамерился обеспечить два пути: открытое обручение и тайное отречение. Дела с приданым так и не разрешились. Я слышал это от Брэндона. В его присутствии придворные говорили свободно, а он, в свою очередь, рассказывал мне о том, что касалось моих интересов.
Подтолкнув меня вперед, король показал жестом, что я должен сам постучать в дверь. Хозяин проворно распахнул ее; очевидно, они обо всем сговорились заранее.
— Принца терзает сознание того, что он обручился с вдовой брата, — заявил отец. — Он прибыл к вам, дабы облегчить муки совести и успокоить душу.
Прошелестев сочувственным тоном несколько подобающих случаю слов, епископ провел нас в дом. На его письменном столе уже лежали аккуратно разложенные и заблаговременно составленные документы. Под текстами было оставлено место для моей подписи.
— Он очень страдает, — добавил отец, отлично играя свою роль.
— Ах, как печально, — сказал епископ, — и что же мучает вас, сын мой?
Король не репетировал со мной ответы на вопросы. Я понятия не имел о том, что надо говорить, поэтому выпалил правду:
— Мне тяжко думать о том, что принцесса лежала в постели с моим братом! Это невыносимо.
Да, я не покривил душой. Мысль об их соитии терзала меня. Я хотел обладать Екатериной, но изначально и безраздельно. Однако она уже отдавалась другому…
— Наверное, вас мучает возможное кровосмешение… — подсказал епископ. — Ведь сказано же в Писании: «Наготы жены брата твоего не открывай, это нагота брата твоего».
— Не совсем так…
Мне хотелось пояснить, что терзаюсь я не потому, что Артур был моим братом, а по другой причине. Я испытывал бы те же чувства, если бы на его месте оказался любой другой мужчина…
— Он живо интересуется священными книгами, — быстро перебил меня отец. — Ведь он глубоко изучал их, готовясь к духовному сану. Было бы странно, не правда ли, если бы он не стремился к точности их толкования…
— Да. Мерзостен грешник, возлегший с женой брата, — произнес епископ с улыбкой, которая показалась мне неуместной. — Мы успокоим вашу совесть, мой принц.
Приняв величественный вид, он протараторил слова, кои мне надлежало повторить.
— …Питая отвращение… к мерзости… союза с вдовой нашего возлюбленного брата…
Затем он подсунул мне перо и указал на бумаги. Я поспешно подписал их. Плохо заточенное острие оставляло кляксы и царапало пергамент.
— И теперь моя совесть будет чиста? — спросил я.
Все это напоминало фарс, ведь я нарушил собственную клятву.
— Воистину так, — ответил епископ.
— Как просто, — заметил я. — Очень просто. Казалось бы, меня ожидали более серьезные осложнения. В столь важном деле…
— Важнейшие дела зачастую разрешаются простым актом, — с уверенностью заявил он.
— Нам пора, — поторопил меня отец, опасаясь, что я могу некстати что-нибудь брякнуть. — Дело сделано.
Уилл:
В сущности, Генрих с презрением отнесся к описанным им махинациям и тайным маневрам, хотя в какой-то мере оценил открывшиеся перед ним возможности. По моим подозрениям, первое зерно «угрызений» запало в его совесть тем самым вечером благодаря хитроумной замене совершенно естественной ревности к своему предшественнику на основательную, означенную в Писаниях, заповедь. Несмотря на приверженность к высокой церкви, Генрих оставался суеверным. Раз уж он подписал эти документы, то должен был в конечном счете уверовать в их подлинность. Ничто не вызывало у него такого смятения, как гнев Всемогущего, который он мог навлечь на себя. Более того, во всем Гарри видел промысел Божий и всячески стремился поддерживать свою связь с Ним. Генрих воспринимал общение с Всевышним как своеобразное партнерство, полагая, что если он будет честно исполнять свое предназначение, то Господь, безусловно, будет милостив к нему. Вы помните высказывание Гарри (нет, конечно, вы же тогда еще не родились), которое частенько повторяли: «Воля Господа и моя совесть пребывают в совершенном согласии»? Ничто иное его удовлетворить не могло.
Генрих VIII:
Вскоре после этого очередные пререкания по поводу приданого вынудили Екатерину покинуть Дарем-хаус со всей его челядью и переселиться во дворец. Теперь она могла полагаться лишь на щедроты Генриха VII, пусть даже весьма скудные. Ни ее отец Фердинанд, правитель Испании, ни ее тесть, английский король, не желали тратиться на содержание свиты принцессы, поэтому испанских слуг распустили. Еще бы, ведь столь скромное существование обходилось гораздо дешевле. Короче говоря, принцессу обрекли на затворническую и одинокую жизнь без денег, без друзей, лишь за счет отцовской милости. Она никуда не выезжала, не видалась ни с кем из наших придворных. Отец предупредил меня, чтобы я ни в коем случае не пытался встречаться и даже переписываться с ней — хотя, по ее мнению, мы оставались обрученными. (Тайна нашего путешествия в канун моего четырнадцатилетия строго сохранялась.)