— Куртка? — сказал в заключение Альвиг. — Почем я знаю! Нет, это был, верно, другой беглец; твоего тебе придется уж самому ловить. Во всяком случае, на моем молодчике такой куртки не было.
Гельвиг пожал плечами; почувствовав скорее облегчение, чем разочарование, он зашагал к училищу, фасад которого желтел над полями.
III
В этот вторник обойный мастер Альфонс Меттенгеймер, шестидесяти двух лет, бессменно состоящий уже тридцать лет на службе у франкфуртской фирмы Гейльбаха «Отделка и убранство квартир», получил с утра вызов в гестапо.
Когда на человека сваливается что-нибудь непривычное и непонятное, он ищет в этом непонятном той точки, которая как-то соприкасалась бы с его обычной жизнью. Итак, первой мыслью Меттенгеймера было предупредить фирму, что сегодня он не выйдет на работу. Он вызвал к телефону директора Зимзена и попросил, чтобы ему сегодня дали свободный день. Желание главного мастера оказалось очень некстати: необходимо было на этой же неделе приготовить дом Гергардта на Микельштрассе — новый съемщик Бранд желал вытравить все, напоминающее о евреях, и фирма Гейльбах охотно шла навстречу этому желанию.
— Что случилось? — спросил Зимзен.
— Я сейчас не могу рассказать вам, — ответил Меттенгеймер.
— Вы хоть после завтрака-то приедете?
— Не ручаюсь.
Он зашагал по шумным улицам, среди людей, которые все спешили на работу. И ему стало чудиться, что он какой-то отверженный среди них, хотя до сих пор был самым обыкновенным человеком, таким, как все, и мог бы любого из них заменить, ведь он прожил обыкновеннейшую жизнь и состарился, пройдя через все ее повседневные радости и горести.
Каждый человек, перед которым стоит возможность несчастья, спешит обратиться к внутренней опоре, скрытой в его душе. Эта непоколебимая опора для одного — его идея, для другого — его вера, для третьего — его любовь к семье. А у иных ничего нет. У них нет непоколебимой опоры, внешняя жизнь со всеми своими ужасами может на них обрушиться и задавить.
Удостоверившись наспех, что «бог» еще тут — хотя обойщик думал о нем редко, предоставляя ходить в церковь жене, — Меттенгеймер опустился на скамью возле остановки, где садился последние дни в трамвай, чтобы попасть на работу в западную часть города.
Его левая рука начала дрожать, однако это был только отзвук волнения, наконец вылившегося наружу. Первое потрясение уже прошло. Сейчас он не думал о жене и детях, он думал только о самом себе. О самом себе, запертом в этом хрупком теле, которое, бог знает почему, можно было мучить.
Он подождал, пока левая рука перестала дрожать. Затем поднялся, чтобы идти дальше пешком. Ведь времени у него хватит. В повестке значилось: в девять тридцать. Однако он предпочитал прийти раньше и дожидаться уже на месте — знак того, что, по-своему, он был не лишен мужества.
Итак, по Цейльштрассе он дошел до главной улицы. Теперь он размышлял о вызове спокойно. В конце концов это может быть связано только с Георгом, бывшим мужем его средней дочери Элли, но ведь тот человек сидит крепко, уже несколько лет. Ничего нового не могло случиться с тех пор, как Меттенгеймера, бывшего тестя Гейслера, допрашивали в конце тридцать третьего года. А тогда было установлено с полной очевидностью, что он, обойщик, был решительно против Гейслера и совершенно того же мнения насчет зятя, как и те, кто его допрашивал. Они тогда советовали ему уговорить Элли развестись. Правда, уговаривать ее он не стал. Но это не имеет никакого отношения к разводу, размышлял Меттенгеймер. Здесь что-то совсем другое.
Он сел на ближайшую скамью. Вот дом, восьмой номер, я тоже когда-то его отделывал. Как они спорили — муж и жена, цветы или полоски, голубой или зеленый цвет выбрать для гостиной. Я им порекомендовал желтый. Как я раньше оклеивал вам комнаты, люди, так и впредь буду оклеивать. Я — обойщик.
Но все-таки они могли вызвать его только в связи с Георгом. Меттенгеймер не принадлежал к числу тех отцов, которые бок о бок со священником воюют за религию, и его младшая дочь, правда только до пасхи, еще пробудет в школе. Трудно было представить себе тупоносенькую Лизбет в роли борца за веру. Он так прямо и заявил священнику, когда тот стал нащупывать почву. Пусть девочка спокойненько делает все, что от нее требует школа, пусть ходит туда, куда ходят другие девочки. Он не позволит ей бегать на какие-то там запрещенные сборища, надо вести себя как все. Разве что уж в самые большие праздники. Он твердо надеялся, что они с женой, невзирая на все эти штуки, которым учат теперь девчонок, сделают из Лизбет настоящего человека. Он надеялся, что даже из сына своей дочери Элли, ребенка, который растет без отца, он сделает честного человека.
— Ваш внук Альфонс, сын вашей второй дочери Элизабет, которую в семье зовут Элли, с декабря тридцать третьего до марта тридцать четвертого проживал в вашей квартире, а с марта тридцать четвертого и до сих пор проводит у вас дневные часы. Верно?
— Совершенно верно, господин следователь, — сказал Меттенгеймер. А сам подумал: и что ему дался этот ребенок? Не могли же они меня вызвать из-за него? Откуда они все это узнали?
Молодому человеку, сидевшему в кресле под портретом Гитлера, не могло быть и тридцати лет. Казалось, в комнате две климатические зоны и разделяющий их градус широты проходит через письменный стол: Меттенгеймер обливался потом и тяжело дышал, а молодой человек, сидевший против него, имел вполне свежий вид, и воздух, окружавший его, наверно, был прохладен.
— У вас пятеро внуков. Почему вы воспитываете именно этого мальчика?
— Моя дочь целый день в конторе.
«И чего только ему от меня надо? — спрашивал себя Меттенгеймер. — Этот молокосос не запугает меня. Комната как комната, и молодой человек как молодой человек…» Он вытер лицо. Молодой человек внимательно наблюдал за ним молодыми серыми глазами. Обойщик продолжал сжимать в руке перемятый носовой платок.
— Существуют же детские приюты. Ваша дочь зарабатывает. С первого апреля этого года она зарабатывает сто двадцать пять марок в месяц. Значит, она в состоянии содержать ребенка.
Меттенгеймер переложил платок в другую руку.
— Почему вы помогаете именно этой дочери, которая вполне может прокормить себя?
— Она одна, — сказал Меттенгеймер. — Ее муж…
Молодой человек быстро взглянул на него. Затем сказал:
— Садитесь, господин Меттенгеймер.
Меттенгеймер сел. Он вдруг почувствовал, что еще секунда — и он упал бы. Платок он сунул в карман пиджака.
— Муж вашей дочери Элли был в январе тридцать четвертого года заключен в Вестгофен.
— Господин следователь! — крикнул Меттенгеймер. Он привскочил на стуле. Затем опустился обратно на сиденье и спокойно заявил: — Я знать не хотел этого человека. Я навсегда запретил ему переступать порог моего дома. В последнее время моя дочь не жила с ним.
— Весной тридцать второго года ваша дочь вернулась к вам. В июне — июле того же года ваша дочь опять сошлась с мужем. Затем снова переехала к вам. Ваша дочь не разведена?
— Нет.
— Почему?
— Господин следователь, — сказал Меттенгеймер, тщетно ища платок в кармане брюк. — Хоть она и против нашей воли вышла за этого человека…
— Однако вы, как отец, были против развода.
Нет, эта комната все-таки не обыкновенная комната. И самое страшное в ней, что она тихая и светлая, что она испещрена нежными тенями листвы, обыкновенная комната, выходящая в сад. Самое страшное то, что этот молодой человек, обыкновеннейший молодой человек, с серыми глазами и аккуратным пробором, — что он все-таки всеведущ и всемогущ.
— Вы католик?
— Да.
— Вы поэтому были против развода?
— Нет, но брак…
— Для вас святыня? Да? Для вас брак с негодяем — святыня?
— Ведь никогда не знаешь, вдруг человек и перестанет быть негодяем, — возразил Меттенгеймер вполголоса.
Молодой человек некоторое время рассматривал его, затем сказал:
— Вы положили платок в левый карман пиджака.
Вдруг он стукнул кулаком по столу.
— Как же вы так воспитали вашу дочь, что она могла выбрать такого мерзавца? — загремел он.
— Господин следователь, я воспитал пятерых детей. Все они делают мне честь. Муж моей старшей дочери — штурмбаннфюрер. Мой старший сын…
— Я спрашиваю вас не о других детях. Я спрашиваю сейчас только о вашей дочери Элизабет. Вы допустили, чтобы ваша дочь вышла за этого Гейслера. Не дальше как в конце прошлого года вы сами сопровождали дочь в Вестгофен.
В это мгновение Меттенгеймер почувствовал, что у него про запас, на самый крайний случай, все-таки есть его нерушимая опора. Он ответил совершенно спокойно:
— Это тяжелый путь для молодой женщины.
Он думал: а молодой человек — сверстник моего младшего сына. Как смеет он говорить таким тоном? Плохие у него были родители, плохие учителя. Рука обойщика, лежавшая на левом колене, опять начала дрожать. Однако он спокойно добавил: