Беллони был обнаружен уже тогда, когда сидел позади второй трубы. «В ноги», — сказал один из двух парней, прятавшихся за вывеской на краю крыши соседнего дома. Второй, преодолев легкую дурноту, а может быть, волнение, сделал, как ему приказал первый, прицелился и выстрелил. Потом оба, уже смело и ловко, взобрались на крышу отеля позади Беллони, так как, несмотря на боль, беглец не только не выпустил из рук решетки, но вцепился в нее еще крепче. Затем его кровавый след протянулся между трубами и наискось — к краю крыши. До низкой решетки он скатился, еще раз собрал все силы и перебросил свое тело через решетку раньше, чем они успели его настигнуть.
Он упал во двор гостиницы, и зрителям пришлось разойтись, так и не испытав того, чего они жаждали. Но в предположениях праздношатающихся, в возбужденных рассказах женщин он еще парил долгие часы над крышами, полупризрак, полуптица. Когда Беллони около полудня скончался в больнице — он умер не сразу, — нашлись люди, все еще спорившие на его счет.
— Вам нужно только констатировать смерть, — сказал более молодой врач пожилому. — Какое вам дело до ног? Ведь не от них же он умер.
Преодолев легкую дурноту, старший выполнил то, что приказал ему младший.
«Седьмой крест»
V
Итак, половина одиннадцатого. Жена кистера, командовавшая целой толпой уборщиц, наводила порядок согласно твердому плану, установленному в домоводстве Майнцского собора. По этому плану в течение года собор должен был весь подвергнуться уборке. Уборщицы ведали только определенными участками: это были плиты, стены, лестницы, скамьи. И лишь жене и матери кистера дозволено было, орудуя мягкими щетками и сложной системой пылесосов, наводить чистоту на святыни храма. Поэтому узелок за могильной плитой одного из архиепископов нашла именно жена кистера. Лучше бы уж Георг засунул его под скамейку.
— Полюбуйся-ка на это, — сказала жена кистеру Дорнбергеру, выходившему из ризницы.
Кистер поглядел на сомнительный сверток, сделал свои выводы, но оставил их при себе и прикрикнул на жену:
— Ступай, ступай!
Затем прошел с узелком через двор в епархиальный музей.
— Отец Зейц, — сказал он, — полюбуйтесь-ка.
Отец Зейц, также шестидесятилетний старик, развернул узелок на стекле витрины, под которым, на бархате, лежала коллекция крестильных крестов, перенумерованных и датированных. Вывалился какой-то загаженный лоскут. Отец Зейц поднял голову. Они посмотрели друг другу в глаза.
— А почему, собственно, вы мне принесли это грязное тряпье, милейший Дорнбергер?
— Моя жена, — медленно начал кистер, чтобы дать отцу Зейцу время подумать, — только что нашла его за епископом Зигфридом фон Эппенштейн.
Отец Зейц изумленно взглянул на него.
— Скажите, пожалуйста, Дорнбергер, — заметил он, — что мы — бюро по розыску пропавших вещей или епархиальный музей?
Кистер подошел к нему очень близко и сказал вполголоса:
— Может быть, все-таки отнести это в полицию?
— В полицию? — переспросил отец Зейц с искренним удивлением. — Разве вы тащите в полицию каждую теплую перчатку, которую найдете под скамейкой?
— Сегодня утром рассказывали… — пробормотал кистер.
— Рассказывали, рассказывали… Мало вам еще рассказывали. Или вы хотите, чтобы завтра рассказывали, будто у нас в соборе люди переодеваются? Фу, какая вонь! А ведь, пожалуй, Дорнбергер, тут еще заразишься чем-нибудь. Я на вашем месте сжег бы все это. Но мне не хотелось бы жечь в моей плите, противно очень. Знаете что, засуну-ка я это вот сюда.
Железную печурку топили с первого октября. Дорнбергер сунул в нее узелок и ушел. Завоняло палеными тряпками. Отец Зейц приоткрыл окно. Шутливое выражение исчезло с его лица, оно стало серьезным, даже мрачным. Опять что-то стряслось, и оно могло так же легко улетучиться в окно, как и сгуститься в страшную вонь, от которой в конце концов еще задохнешься.
В то время как пропитанные потом лохмотья Георга превращались в узкий флажок дыма, который, по мнению отца Зейца, улетучивался слишком медленно и распространял слишком сильную вонь, сам Георг уже был на берегу Рейна и, следуя течению, шагал по усыпанной песком пешеходной дорожке, тянувшейся вдоль шоссе. Давно, еще мальчиком, он бывал здесь иногда на прогулках. В деревнях и городках к западу от Майнца можно было найти сотни возможностей перебраться через реку на лодке или на пароме. Когда он раздумывал об этом раньше, особенно по ночам, все это казалось ему пустым мечтаньем, напрасной надеждой, ведь переправа зависит от тысячи случайностей. Однако теперь, когда он, лицом к лицу с опасностью, лавировал между бесчисленными случайностями, дело уже не казалось ему таким безнадежным. Река с буксирными пароходами, опускавшими трубы, чтобы пройти под мостами, тот берег с каймой светлого песка и рядом низеньких домов над ней, склоны Таунуса вдали — все это предстало перед Георгом с той необычайной четкостью, какую имеет ландшафт в районе боевых действий во время большой опасности, когда все очертания становятся до того выпуклыми и резкими, что, кажется, начинают дрожать. На рынке он еще боялся, что у него не хватит сил дотащиться до реки. А сейчас, решив поскорее выбраться из города и прошагать по берегу не меньше трех часов, он почувствовал, что его слабость начала проходить и земля, по которой он ступает, становится тверже. Кто меня видел? Кто может описать меня? Но, попав в круг этих мыслей, он все равно что погиб. Страх возникает тогда, когда одно представление внезапно вытесняет все остальные. И вот на тихой дороге, где никто не следовал за ним, страх внезапно обрушился на него. Новый приступ, как озноб в перемежающейся лихорадке; правда, она возвращалась все реже. Он облокотился на перила. На несколько секунд небо и вода перед ним потемнели. Затем все прошло само собой, или же все ему только показалось, и в награду за то, что все прошло, Георг увидел мир не затемненным и не чересчур четким, но в его обыкновенном, ежедневном блеске: тихие воды и чайки, чьи крики не нарушали тишины, но придавали ей особую полноту. Ведь уже осень, подумал Георг, чайки прилетели.
Рядом кто-то тоже облокотился на перила. Георг внимательно посмотрел на соседа: лодочник в темно-синей фуфайке. Если кто-нибудь встанет здесь, облокотись на перила, он не долго простоит в одиночестве, сейчас же один за другим подойдут люди — лодочники, слоняющиеся без дела, рыболовы, у которых почему-то не клюет, старики. Ибо струящаяся вода, чайки, грузчики и пароходы — все движется для них, неподвижно созерцающих реку. Возле лодочника оказалось уже пять-шесть человек.
— А что стоит твоя куртка? — спросил лодочник.
— Двадцать марок, — отозвался Георг.
Он хотел уйти, но вопрос дал новый толчок его мыслям.
По дороге приближался еще один лодочник, толстый, почти лысый.
— Алло! Эй ты! — сыпались возгласы на его лысину.
Он поднял глаза, засмеялся и схватил лодочника, стоявшего наверху, за ноги, а тот уперся в землю. Раз-два — и толстяк, невзирая на толщину, подтянулся кверху, просунув крупную лысую голову между ногами верхнего. Снова раздалось:
— Как живешь — хлеб жуешь?
— Понемножку, — сказал новоприбывший, по выговору — голландец.
Со стороны города приближался крошечный человечек с удочками и ведерком, с каким дети играют в песке.
— А вон и Щуренок, — сказал толстяк. Он рассмеялся, так как Щуренок со своими удочками и детским ведерком казался ему такой же неотъемлемой принадлежностью этой пристани, как колесо в городском гербе.
— Хайль Гитлер! — крикнул Щуренок.
— Хайль Щуренок! — крикнул голландец.
— Вот мы тебя и поймали, — сказал парень, у которого ударом кулака нос был свернут на сторону, хотя казалось, что он вот-вот станет на место. — Ты покупаешь своих рыб на рынке.
Голландца он спросил:
— А что новенького на белом свете?
— На белом свете всегда бывает что-нибудь новенькое, — ответил голландец, — да ведь и у вас тут кое-какие делишки стряслись.
— Ну… У нас все идет как по расписанию, — сказал парень со свернутым носом, — как по маслу. Нам теперь, говоря по правде, и фюрера-то никакого не нужно. — Все растерянно уставились на него. — Ведь у нас уже есть один такой, что весь свет нам завидует. — Все засмеялись, кроме говорившего. Он зажал ноздрю большим пальцем.
— Восемнадцать марок, идет? — сказал лодочник Георгу.
— Я сказал — двадцать, — отвечал Георг. Он опустил глаза, боясь, как бы его не выдал их блеск.
Лодочник ощупывал материю.
— Прочная? — спросил он.
— Очень, — сказал Георг. — Но только не слишком теплая. Вот такая шерстяная лучше греет.
— Невеста мне каждый год такие вяжет.