– Ради бога, – сказал Паоло, – у меня голова раскалывается.
– Голова у тебя вроде тех французских часов на камине: сквозь стеклянный колпак видно, как работают колесики и пружинки. Я заранее знаю, что ты скажешь и сделаешь – так же точно, как знаю, когда будут бить часы! Сейчас ты скажешь, что не можешь сегодня остаться у меня. Что, неправда? Но не из-за головной боли, а потому что отсюда отправишься прямиком в «Эксцельсиор», где у тебя свидание с этой подлой…
– Уж кому бы и говорить о подлости, но только не вам.
– Думаешь, я не знаю, почему ее притащили сюда? Да потому, что твоя приятельница графиня – просто сводница, у нее целый набор смазливых юнцов, она сама называет их «marchette» и продает тому, кто даст подороже. Но она поняла, что со мной этот грязный номер не пройдет, и теперь рассчитывает перепродать тебя – решила, что на сей раз нашлась подходящая покупательница!
– Вот не знал, что вместо души у вас выгребная яма!
– Если душа у меня и стала выгребной ямой, так лишь потому, что я связалась с…
– Постойте! – оборвал ее Паоло. Одной рукой он зажал ей рот, другою больно впился в мякоть плеча. – Постойте, сейчас я вам кое-что скажу. Придется вам выметаться из Рима. Да, выметаться, потому что вы загубили свою репутацию, и я нисколько не удивлюсь, если квестура откажется продлить вам permesso di saggiorno[21]. Конечно, это дело не мое, это дело ваше и квестуры. Но лично мне всего противней ваша непорядочность!
– Паоло, ты с ума сошел?
– Нет, я в здравом уме и твердой памяти. Я помню, вы еще в феврале обещали помочь моему другу Фабио, он потерял все, доверившись тому гнусному попу, что спекулировал на черном рынке!
– Ах, Паоло! – выкрикнула она.
– Ах, Паоло! – передразнил он.
– Я-то думала, эта пакость мне просто померещилась, а если ты и впрямь говорил такое, то теперь уже можно об этом позабыть!
– До чего же удобно все валить на плохую память!
– Паоло, как ты смеешь так со мной разговаривать! – с детской обидой выкрикнула она.
Он снова зажал ей рот рукою.
– В комнатах люди, услышат – все разболтают!
– Плевала я на людей! Сейчас же объясни, как ты посмел говорить мне такие ужасные, оскорбительные вещи!
– Ничего я такого не говорил – только…
– Нет, ты сказал, что…
Но тут Паоло зажал ей рот с такой силой, что она уже не могла вымолвить ни слова.
– Вы не желаете меня слушать, – прошипел он. – Вас предупреждают, а вам хоть бы что. Вы прямо лопаетесь от спеси, кичитесь своей славой, своим богатством, снимками в журналах мод, этим своим мужем, королем вощенки, который оставил вам миллионы. Так вот, знайте же: Рим – очень древний город. Риму три тысячи лет, а сколько лет вам? Пятьдесят?
– Пятьдесят! – выдохнула она.
Цифра эта ее доконала.
«Не терять достоинства», – шепнула она себе, но то были всего-навсего слова, произнесенные шепотом, и бушующий в ней вихрь ярости подхватил их и унес прочь.
Паоло двинулся было к двери, ведущей в комнаты, но миссис Стоун, ринувшись за ним с быстротою ширококрылой птицы, опередила его. Она распахнула дверь так неистово, что стекла затряслись и треснули. А что она кричала римским дамам, этого миссис Стоун потом уже вспомнить не могла.
Она видела, как у графини выскользнула из рук рюмка с коньяком, упала и разбилась, но звука не слышала. Слышала свой крик, но слов не разбирала. Да и собственный голос казался ей чужим – своего рода обман чувств, такое бывало с нею и раньше, когда в какой-нибудь сцене приходилось изображать бурные страсти чуть ли не в сотый раз, и от этого слова роли произносились сами собой, привычно и бездумно. Она не заметила даже, что в залу вбежал Паоло – поняла это, лишь когда рука его снова зажала ей рот; не осознала и того, что с отчаяния кусает его ладонь – это дошло до нее лишь тогда, когда он с проклятием отдернул руку, а другою ударил ее по лицу.
Казалось, на этом все должно бы и кончиться, все разом, но нет, последовало продолжение – совершеннейший фарс: графине никак не удавалось выбраться из кресла. Пытаясь встать, она навалилась всей тяжестью на палку, палка скользнула куда-то вбок, графиня беспомощно вцепилась в ручки кресла, приподнялась и снова рухнула на сиденье. Две другие дамы подхватили ее под локти, и в конце концов им удалось ее поднять, но, пока они вели старуху в прихожую, поддерживая с обеих сторон, ноги у нее подгибались, как гуттаперчевые – ни дать ни взять опереточный комик, изображающий пьяного.
* * *
«Я плыву, меня сносит течением», – сказала себе миссис Стоун.
Она бесцельно слонялась из комнаты в комнату. Смотрела на широкий белый простор своей одинокой постели. Стояла недвижно и вслушивалась в тишину – так напряженно, что различала тиканье часов за стеною, в зале. Да, время тоже куда-то уплывает. И сон тоже. Сон плывет над древним городом. А если выглянуть в окно или же побродить по террасе, поймешь: даже небо плывет куда-то. Все плывет, уплывает. И есть ли на свете что-нибудь, кроме этого постоянного чудовищно бесцельного течения времени и бытия? Есть ли вообще хоть что-нибудь, что остается на месте? Да, есть. Вон та одинокая фигура под египетским обелиском. Этого человека, видно, не сносит течением. Он стоит и стоит внизу, там же, где стоял в предвечерний час, когда Паоло ей на него указал. А все остальное плывет, уплывает. Само бытие бесцельно плывет, и она плывет вместе с ним. Вот ее снова внесло в залу. Протащило через всю комнату к камину, и тут из-под стеклянного колпака французских часов, сквозь который отчетливо видно, как действует их механизм, как они бьют, возвещая о беспрестанном, бесцельном течении времена, она извлекла сложенный вдвое листок красной писчей бумаги, в котором лежали еще две бумажки поплотнее – белая карточка с именем и адресом парижского хирурга и маленький фотоснимок: очень красивое, но какое-то неживое женское лицо; неживое – потому что лишено выражения, а лишено выражения – потому что все морщины и складки исчезли после пластической операции, которую сделал тот самый парижский хирург, чье имя стоит на белой карточке. На обороте снимка неверной, дрожащей от радостного возбуждения рукой нацарапано всего пять слов: «Вот как я выгляжу теперь!» Она снова взглянула на листок красной писчей бумаги, на небрежную подпись в самом его низу – имя старой ее приятельницы. Письмо лежит из каминной полке уже давно, да, очень давно – с начала зимы. И зачем вообще было хранить его? Неужели в мыслях у нее это?Нет. Конечно же, нет. А все же зачем тогда было хранить письмо, адрес хирурга и фотографию, зачем было прятать их от постороннего глаза под колпаком часов? Она сунула все три бумажки на прежнее место и осталась перед камином – посмотреть, как работает сверкающий медью часовой механизм. Вот крошечный медный молоточек поднялся. На мгновение замер на весу. Затем быстро, раз за разом, трижды ударил по стеклянному колокольчику, скользнул на прежнее место и снова застыл в неподвижности. А время по-прежнему плывет, уплывает. Свидетельство тому – беспрестанное тиканье часов. И она тоже опять плывет куда-то, ее кружит, несет течением. Вот занесло обратно в спальню. И снова она глядит на широкий белый простор своей одинокой постели. Заснеженный пейзаж, кусок совершенно пустынного пространства. Где-то, неразличимая на гладкой его поверхности, притаилась чащоба сна, и ночами, не направляемый волей, ум бесцельно кружит там меж кружащих теней – сновидений, в которых нет никакого смысла, а если и есть, то постичь его невозможно. И, глядя на белизну постели, она покачала головой. Сказала себе: нет. Это ни к чему. И тут ее вынесло из спальни в ванную, она наполнила под краном стакан и со стаканом в руке побрела обратно в спальню и стала потягивать воду, хотя пить ей совсем не хотелось. А ведь оно все длится – нескончаемое ничто. Это ее бесцельное кружение в пустоте и есть ничто. Так пусть же будет хоть что-то, сказала она себе. Что угодно – только не это затянувшееся ничто. Нельзя, чтобы ничто длилось, и длилось, и длилось – вот как сейчас!
Немного спустя она обнаружила, что стоит на террасе, у балюстрады. И вот тут начинает свершаться то самое что-то, которое заменит собою ничто. Что-то такое, чего у нее раньше и в мыслях не было, чего она никак не желала, а вот теперь делает все, чтобы оно свершилось. И свершается это по ее воле, ибо не кто иной, как она подает знак: быстро взмахивает в темном ночном воздухе белым платком, завертывает в него два тяжелых железных ключа от входа в палаццо и бросает вниз. И тогда там, внизу, одинокая фигура, единственное, что как будто сохраняло устойчивость, пока саму ее бесцельно носило в пустоте, сошла со своего обычного места под египетским обелиском и стремительно наклонилась – поднять белеющий на мостовой сверточек. Рывком запрокинулась голова, один быстрый взгляд вверх, на нее, и фигура уже движется к ней – даже теперь, постепенно скрываясь из виду, она все равно приближается, а не уходит. Вот она исчезает с глаз, вот совсем исчезла под карнизом, нависающим над входом в палаццо, и теперь уж недолго ждать, да, совсем недолго – считанные минуты, и в затянувшееся ничто вторгнется нечто, в ужасающей пустоте возникнет что-то.