не брезгал мнением солдат и любил беседовать с ними и вообще с простым людом… И как часто, подавив моё самолюбие, мне приходилось соглашаться с ними…
В дадиановском эпизоде солдаты тоже высказали очень своеобразное мнение. Вот что говорил Клинишенко, этот замечательный выразитель суждений солдатских масс:
– Конечно, если бы царю было угодно его просто наказать, так он бы наслал своих судьев и те разобрали бы дело и засудили там кого следует, но царская воля была, значит, такова, чтобы показать всем этим азиатам, что самый их первеющий князь ничего не значит, особливо, когда проштрафился…
Я сам готов видеть в подобном публичном лишении чести преднамеренное желание государя Николая Павловича ослабить значение местных знатных родов…
Не раз мне приходилось в жизни видеть катастрофы, постигавшие иногда сильных людей, и наблюдать при том, как из бешеной сатурналии, подымавшейся вокруг, подлые и низкие душонки, только что облагодетельствованные, превращались в открытых врагов и старались придавить павших еще сильнее, сделать боль ещё чувствительнее…
Когда пал князь Дадиани, и прошёл слух о принятой отставке барона Розена, общество сразу отшатнулось от этих семей, и грустно мне было видеть, как, например, приехавшая на Манглис княгиня Лидия Григорьевна Дадиани рыдала от обиды, нанесённой ей теми «друзьями», которые ещё накануне, как счастья добивались её внимания. Некоторые дамы, обивавшие раньше княжеские пороги, чтобы хоть как-нибудь лизнуть сладостей большого света, теперь отвёртывались. «Скажи, что дома нет», кричали они денщикам, когда те докладывали им о приезде княгини с прощальным визитом. И она это слышала. Мне, самому незначительному из окружающих, приходилось ей говорить слова утешения. Но что мог я ей сказать, кроме самых банальных фраз, да и какой вес они могли иметь в устах такого маленького человека?..
Даже в солдатской среде приходилось наблюдать почти те же явления. Люди первого батальона, может быть, несколько лучше подобранные, почти поголовно отказались от всяких претензий и жалоб, остальным же поручик 3-в, по требованию председателя комиссии полковника Катенина, раздал более 23-х тысяч, а писаря, эти аристократы среди нижних чинов и баловни начальствующих лиц, почему-то особенно радовались падению князя и что-то строчили, шныряли всюду, собирая всякую грязь и неся её к ничем не брезговавшей следственной комиссии.
Писарская команда, вообще говоря, ставится в полках в особое привилегированное положение. Служба их значительно легче, а вознаграждаются они больше. В нашем полку поручик 3-в, близкий человек к Дадиани, очень баловал писарей, предоставляя им много льгот, устраивая им праздники, даже балы, на которые стекался весь цвет поселенских красавиц.
И чего бы, казалось, роптать писарям, но они стали чуть ли не во главе недовольных. Этим особенно выдавался старший писарь с бугристым носом. В «смутное время», наступившее после октябрьской катастрофы, он почувствовал ослабление власти над собой и проявил себя в истинном свете. Много он поднял со дна мути. В подражание ему и другие писаря тоже увлеклись, и канцелярия сделалась очагом, откуда зарождалась оппозиция. Среди солдат произошло несколько случаев нарушения дисциплины, и подполковник Далии, временно командовавший полком, вынужден был отдать некоторых под суд. Пострадали, конечно, пешки, а зачинщики уцелели. До сих пор моё положение среди канцелярских служащих было особое. Я пользовался свободой, уходил, когда хотел, никого не спрашиваясь, разумеется, не в ущерб службе, к которой относился всегда с педантической аккуратностью. Помещался я в отдельной каморке возле архива и обставился по возможности уютно, к чему меня всегда влекло. Имел я, между прочим, самовар – роскошь по тому времени, гитару, на которой сам никогда не выучился играть, и даже хоросанский ковер, подарок одного юнкера Аксенова, о котором я скажу несколько дальше. Работа у князя предоставила мне ещё больше свободы, но все эти льготы ни в ком никогда не возбуждали зависти, словно они считались в порядке вещей, а я не зазнавался, держался со всеми ровно, и мне платили теми же хорошими отношениями, иногда даже оказывая некоторое особое внимание. Так, я вспоминаю, что 23-июля, в день моих именин, мне вдруг поднесли пирог, заказанный всеми писарями в слободке в складчину. В другой раз было большое ликование по поводу моего производства в унтер-офицеры. В обоих случаях я вынужден был раскошелиться и выставить несколько тунг кахетинского вина, благо оно было в то время баснословно дёшево. Что-то около трёх копеек бутылка…
Но вдруг я начал замечать перемену ко мне, проявлявшуюся сначала в мелочах, а потом и в более крупном. Писарь с бугристым носом, фамилию которого я даже не хочу вспоминать, стал проделывать разные эксперименты своей власти надо мной, хотя ею он вовсе не был облечён, находясь в хозяйственном отделении, тогда как я был в строевом.
Много досадных минут причинил мне этот пропойца, пользовавшийся каждым случаем, чтобы чем-нибудь меня задеть или уязвить. Мне и смешно было, и иной раз досадно. Помню, как-то раз за обедом я не захотел есть постных щей, довольно-таки отвратительных. Заметив это, он сказал язвительнейшим тоном:
– Что? Небось, это не княжеское бляманже с булочкой?..
Впоследствии мы, офицеры, этим выражением называли всякое замысловатое блюдо.
Увлекаясь всё более и более своей самозваною ролью начальника, а, главным образом, моей безответностью, этот господин начал мне, наконец, грубо делать выговоры за отлучки и грозить «проучить». В чём могла выразиться эта «проучка», я не знал, но всё могло статься с этим привычным алкоголиком, и я начал его положительно бояться. В конце концов разыгралась для меня очень стыдная и скверная история.
В тот самый день, когда из Манглиса выезжала княгиня, всеми покинутая, я счёл моим нравственным долгом откланяться ей и поблагодарить за то внимание, которое я всегда встречал в её доме. Невыразимо грустно мне было смотреть на разорённое пепелище, с пустыми комнатами и всюду валявшимся сором. Княгиня в ожидании экипажа стояла в зале. И тут я рискнул подойти к ней, высказать мою благодарность и от души пожелать ей бодрее перенести ниспосланное ей испытание. Выслушав меня, она облокотилась о притолоку и горько заплакала… Сдержав, наконец, себя, она проговорила:
– Вы единственный, кто мне выразил участие в таких тёплых словах… Как я вам благодарна… Что я могу для вас сделать?…
Я сказал, что мне ничего не надо, и мне довольное доброго пожелания. Она как-то замялась, вдруг достала из своего дорожного мешка пачку ассигнаций и протянула мне, конфузясь.
– Возьмите это… Я знаю, вы бедный. Это поможет вам…
Я вспыхнул до корней волос и пробормотал:
– Пощадите, княгиня!.. Неужели вы полагали, что я пришёл к вам, рассчитывая на получку?
Почувствовав всю неловкость