— Ну ладно, и бить не буду, и эскадрону ни слова, тем более — скоро в поход.
— А что? Разве чего слышно?
— Денька через два выступаем.
— Через два день? Через два день? Уходиль? Геен зи форт?
В дверях, опершись о косяк, стояла хозяйка.
— Цвай одер драй таген, — ответил я.
— Цвай… таген… — Губы хозяйки дрогнули.
— А говорила — не понимаешь, чего командир по-германски сказал! — сердито сказал Игнатенко, о котором мы в эту минуту забыли совсем.
Стемнело. На селе загорелись огни. Бойцы ужинали, позванивая котелками, чавкая и смачно жуя.
Игнатенко сидел на полу, играя в шашки с Недолей. Пупхен мирно спала, зажав под локоток свою размалеванную Матрешку. Я разглядывал на карте-десятиверстке Сальскую степь, через которую шла кавалерия белых.
— Вот и запер свою дамку! Сиди, покуда не выпущу, — делая удачный ход, засмеялся Игнатенко, победно глядя на озадаченного Недолю.
На постели, задумавшись, сидела хозяйка. За весь вечер она не сказала ни слова. Глаза ее были беспокойны. Лицо озабоченно. Глубокая морщина прорезала лоб. Что-то тревожило ее. Неужели наш близкий уход? Раза два я искоса, будто нечаянно, взглядывал на нее, но она упорно не замечала меня. Губы немки были сжаты, чересчур спокойное лицо бледно.
— Сдавайся, Недоля, чего там! Все равно от судьбы не уйдешь! — снова засмеялся Игнатенко.
Немка вздрогнула, и ее бледные щеки запылали.
Она порывисто встала и сурово, почти с ненавистью оглядела нас. Ее потемневший взгляд остановился на мне. Игнатенко, бросив дамки, изумленно смотрел на нее. Бойцы, удивленные странным видом хозяйки, смолкли.
Вдруг Минна крупными шагами стремительно подошла ко мне. Глаза ее были суровы, но лицо стало мягче, и нежная, чуть заметная улыбка прошла по нему.
Она за руку потянула меня к себе. Я встал, и хозяйка на виду у всех медленно обняла меня.
Взводный, держась за стенку рукою, неподвижно сидел на полу. Бойцы из сенец заглядывали в комнату. Кто-то выронил чугунок, загромыхавший по полу.
Не обращая внимания на людей, Минна приподнялась на носки и, дотянувшись до моих губ, крепко поцеловала меня.
Игнатенко охнул и завозился у порога. Тогда хозяйка сердито повернулась к нему и, резко шагнув вперед, одним рывком руки опустила тяжелую войлочную полость, висевшую над выходом в сенцы. Затем она прикрутила огонек ночника и обвила меня руками.
Ночничок мигнул и с треском потух. В хате стало тихо. И вдруг я услышал, как за опущенной занавеской стали уходить люди. Они старались не шуметь, еле ступая на носки. Когда кто-нибудь из них неосторожно ступал, остальные сдержанно цыкали на него. Так прошло несколько секунд, затем послышался чей-то возмущенный голос:
— А ты чего остаешься, взводный? Выдь, выгребайся немедля… Весь эскадрон требовает.
Секунду спустя тихо закрылась дверь. Сенцы были пусты.
Когда я проснулся, Минна, одетая в белую кофту и новую юбку, уже суетилась за столом. Ее длинные, рыжие косы были заплетены, выбиваясь из-под нарядного платка. Запах свежего утра, горячего хлеба и жарившейся яичницы несся из сенец. В сенцах не было никого.
Стол был покрыт красной скатертью с черными поперечными полосами, пол чисто вымыт, а на стенах развешаны белые рушники и цветные олеографии, видимо покоившиеся на дне сундука.
«Новобрачные!» — подумал я.
Минна вышла. Я быстро оделся и, подойдя к окну, распахнул его. Свежий утренний воздух ворвался в комнату. Во дворе было оживление. Я перегнулся через подоконник и обомлел. Под окном в кружок стояли эскадронцы, посреди которых с белым платком в руке виднелся бородатый Скиба, лучший песенник и запевала полка.
Увидя меня, казаки заулыбались, закивали головами, но серьезный Скиба поднял руку и махнул платком.. Все сразу смолкли и подтянулись.
«Что за черт!» — подумал я.
По полю соколик по-ха-живает…Он лебедку бе-е-лую выгля-ды-вает… —
высоким, чистым тенорком завел Скиба, дирижируя платком.
И сразу же по двору мельницы разлилась старая терская казачья свадебная песня.
Чтоб была лебедушка краше всех… —
подхватили голоса.
Чтоб очи были лазоревые… —
загудели басы… И подголосок, взлетев высоко над поющими и обгоняя их, выводил:
Сокол-ба-атюшка, Василь Григорь-е-вич,Не пущай лебедку одну гу-у-лять…
«Да здесь весь эскадрон!» — смутился я. Но тут платок Скибы снова взметнулся вверх. Свадебная оборвалась, и озорная, веселая песня:
Командир наш, командир,Командир наш молодо-ой… —
разлилась, разлетелась по тихой мельнице. С присвистом, с уханьем, с пристуком пели озорную песню смеющиеся, довольные эскадронцы. А у самого круга песенников, посреди казаков, подбоченясь, стояла веселая, смеющаяся Минна.
Целый день эскадрон добродушно озорничал над своим командиром и сияющей Минной. Целый день я не видел взводного Игнатенко, уклонявшегося от встречи со мной.
Через день мы уходили в поход.
Рано утром, когда через село потянулись обозы и я, уже сидя на коне, выводил эскадрон, обняв стремя и припав головою к моему колену, провожала нас наша хозяйка: Слезы мешали ей говорить, она, всхлипывая, только кивала проходившим мимо нее эскадронцам.
И они, теперь серьезные и чинные, понимая ее состояние, степенно проезжали мимо, кланяясь с коней, прощаясь с нею:
— Бувай здорова, хозяйка!
— Не поминай лихом!
— Спасибо за ласку! Мабудь, ще встретимся!
А швец Недоля, нарушая дисциплину и строй, выехал из рядов и, вытягивая из кармана тряпицу с сахаром, сказал:
— Отдай, мать, дочке, да смотри береги дите!
Пыль уже поднялась за околицей, когда я на намете догнал свой эскадрон.
Село скрылось за холмами.
— Василь Григорьич, а который теперь будет час? — вдруг спросил меня взводный, и по его неестественно напряженному лицу и смущенно бегавшим глазкам я понял, что он простил меня.
Вместо ответа я вытащил из кармана белый с розово-кирпичным отливом кругляш и протянул его Итнатенко:
— На.
Он взял и, поднося к самому носу, понюхал его.
— Духовитый! Хорошие кругляши печет немка… — одобряюще сказал взводный, — не иначе как в меду тесто катает да на смальце жарит.
Он помолчал. Утреннее горячее солнце играло на глянцевитой, твердой корке кругляша.
Взводный переломил его, засунул кусок в рот, долго, с наслаждением жевал и вдруг подмигнул мне: