— Надя! — зовет он девушку, чтобы как-нибудь рассеяться. — Как же мы жить будем. Надежда Остаповна? — говорит он полушутливо, полусерьезно.
— Будем жить, товарищ комиссар, не погибнем.
— А фашисты?
— Что фашисты? Обойдемся без них!
— Так они же не хотят, Надежда Остаповна, без нас обходиться, хотят вот научить нас новой жизни.
— Это мы еще посмотрим, товарищ комиссар, кто кого научит.
— Вполне с тобой согласен, дочка. — И комиссар умолкает, чтобы собраться с мыслями, подумать, вспомнить, где теперь линия фронта, где товарищи из штаба, что с ними, как они… Мысли не оставляют в покое и Надю. Она думает об одном человеке, образ которого то и дело мелькает перед ее глазами, и тогда Надя вздохнет, утешится на минуту. Она даже пробовала расспрашивать о нем у Пилипчика. Не о нем, а о его матери, Аксинье Захаровне: видел ли Пилипчик ее, как она там живет в заречном колхозе. Но разве этого хитреца проведешь? Лукаво подмигнув ей, он отрезал:
— Что ты меня о ней спрашиваешь? Уехал твой. Все депо разрушил и уехал… Очень уж тебя ждал на каникулы, все спрашивал, не приехала ли… Мне даже карандаши подарил.
— Что ты мелешь разные глупости, вот выдеру вихры, так будешь знать, как языком молоть! — И даже погналась за ним, чтобы дать подзатыльник — пусть не лезет не в свои дела.
А лицо у самой разрумянилось, горит. Но попробуй, поймай этого вьюна! Вывернулся да еще огрызается:
— Чего же спрашиваешь? Ей скажи, так она еще злится… — И, шмыгая носом, проворчал: — Сами которые любятся, а я должен затылок подставлять! Как же, не дождетесь, чтоб я в ваши руки попал!
— Замолчи ты, вот отцу скажу, как ты надоедаешь.
— Скажи, скажи! Погляжу, как ты это сказывать будешь. Найдешь тут на него управу!
Уже стемнело, когда на дворе залаяла собака. Тревожно приподнялся, опираясь на локоть, комиссар. Скорее почувствовав, чем заметив его тревогу, Надя поспешила его успокоить.
— Не беспокойтесь, свои.
И действительно, через какую-нибудь минуту в хату не вошел, а ввалился Остап: до того оживленными были все его движения. Грохот его тяжелых сапог сразу разогнал устоявшуюся тишину. От его зычного голоса задрожало стекло на окошке, зажужжала где-то перепуганная муха.
— Ну что вы тут сумерничаете, скуку нагоняете? Зажги лампу, Надейка, а я уж окна завешу, чтоб уютнее было… Да тащи, дочка, из печи все, что у тебя там есть, и Мирона тоже не обдели, он сейчас зайдет. А, может, товарищ комиссар с нами разделит компанию? Гляди, как он сдал на мелочном провианте.
Комиссар улыбнулся в ответ, присматриваясь к кряжистой фигуре Остапа, его тяжелым и вместе с тем точным движениям: аккуратно повесил одежду на стене, не спеша умылся над бадейкой и, пофыркивая, вытирался широким вышитым полотенцем. Казалось, вот-вот разорвется в клочья это полотенце. Аккуратно пригладил бороду, чуб, примостился у стола на скрипучую табуретку.
Вскоре они с Мироном Ивановичем, который немного погодя вошел в хату, так аппетитно уплетали все, что было на столе, что соблазнили и комиссара, которому и в самом деле приелся молочный провиант, как говорил Остап.
— А теперь, комиссар, можно и отрапортовать тебе обо всем по порядку: что слыхали, что видали, о чем доведались. Ты же тут закис, видно, от скуки? — говорил Остап, откинувшись от стола и набивая свою неизменную трубку.
Он рассказал о событиях на шоссе, где кто-то, видно, ночью подпилил деревянные сваи под мостом.
— Кто-то, говоришь, ну, пускай себе кто-то… — улыбнувшись, сказал Александр Демьянович.
— Разумеется, кто-то… Из наших, конечно, из советских людей.
— А брось ты, Остап, в жмурки играть. Не дети мы. Подпилили мостовые сваи ребята Шведа. Есть тут человек у нас один, председатель сельсовета, с головой человек. Мост сам по себе нехитрая штука, да сошлось тут одно к одному. У гитлеровцев пробка, ни вперед податься не могут, ни назад. А тут наши самолеты, — будто их умышленно вызвали. Одним словом — картина! Работки летчикам хватило. Фашисты и теперь еще очухаться не могут, мост все восстанавливают. Думаю, что придется им еще постоять день-другой.
— А через мост по большаку они не могут двинуться в объезд?
— Могут, да не все… Мост на большаке они поставили, но это временный мост. По нему пехоте еще пройти можно, легковая машина проберется, легкий грузовик. А чтобы танки там, артиллерия — и думать нечего! На живую нитку сколочен мостик, на легких понтонах держится.
— А спихнуть его нельзя?
— Охрана сильная. Да там же и саперная часть стоит, готовятся постоянный мост строить, сваи уже забивают.
Александр Демьянович расспросил, что делается в районе, как встречают немцев, что происходит в городке, какие слухи с фронта. Слухи хотя и были самые противоречивые, но хорошего в них мало. Немцы уже не то заняли Смоленск, не то приближались к нему. Изо всех окрестных сел и городков приходили самые грустные вести. Фашист лютует, грабит население, беспощадно расправляется с советскими людьми, расстреливает раненых и отставших красноармейцев, захваченных в деревнях.
Скверные новости…
Мирон Иванович спросил Остапа, был ли он на лесопильне, в одном из предприятий районного промкомбината. Этим промкомбинатом он руководил до войны.
— Хитрое дело — побыть мне на лесопильне! Все там в порядке: пилорамы побиты, от парового двигателя одни гайки остались, рабочие поразносили, пораскидали части, так что теперь сам чорт его не соберет.
— А плоты?
— Что плоты?
— Да на реке плоты стоят, с полдесятка их пригнали накануне того самого дня, когда все это началось. Зачем же им стоять?
— Их же не затопишь, не разбросаешь, как тот двигатель.
— Да и разбрасывать не надо. Освободить — и пускай себе плывут помаленьку.
— Это я, ей-богу, не додумал. Только и работы у меня, что твои плоты. Я вот побеспокоился, чтобы твой приемник доставить сюда. Это ж наш комиссар с ним свет увидит, да и мы будем знать, что в мире делается.
Александр Демьянович весь загорелся, услышав про радиоприемник, хотел тут же пустить его в ход, но, взглянув на часы, решил отложить это дело на завтра.
А Мирона Ивановича не оставляла мысль о плотах. И он долго еще ворочался на постели, все припоминал, не забыл ли о каких-нибудь делах, думал о том, что предстоит сделать в ближайшие дни. Задолго до рассвета разбудил Остапа. Тихонько, чтобы не потревожить спящих, они вышли из хаты. Через каких-нибудь полчаса были уже на реке, отыскали в лозняке спрятанную там лодку, перебрались на другой берег, немного выше лесопильни. Почти половина речного плеса была занята плотами. Меж бревен журчала и переливалась вода, густой смолистый аромат сосны перебивался кислым и острым запахом мокрой осины, дубовых кряжей, которые еле-еле держались на воде.
— Далеко не дойдут дубки, Мирон.
— Не дойдут, так затонут… Лишь бы врагу не достались. Отвязывай!
Передний плот мягко сдвинулся с места и, оторвавшись с глухим шорохом от прибрежного песка, плавно двинулся на быстрину. Вскоре он скрылся с глаз за густой туманной завесой, окутавшей всю широкую пойму реки. За ним пустили второй и третий. Когда последний плот тронулся с места, Мирон и Остап сели в лодку и переправились на свой берег.
— Теперь можно и домой, — обрадованно сказал Остап.
— Домой? Погоди… А посмотреть не хочешь на свою работу?
— Что ж тут смотреть? Пустили добро по воде — и все. Не жалеть же его?
— Нет, брат, не в том дело… Не понапрасну уничтожаем мы свое добро… Надо, чтобы оно, это добро наше, которое мы уничтожаем, топим в воде, сжигаем, пускаем на ветер, надо, брат, чтобы оно фашистам боком выходило! Чтобы оно им поперек горла становилось. Чтобы фашисты на нем зубы сломали!
— Это я, конечно, понимаю. Но при чем же тут плоты?
— При чем? Поглядим.
Они двинулись вдоль берега среди густых зарослей лозняка, вышли на небольшой мысок, от которого река делала легкий поворот. С этого мыска на несколько километров вверх и вниз видна была вся река. Пока совсем не рассвело, зеркальная гладь реки еще окутывалась туманом, но уже издалека видна была черная покареженная громада железнодорожного моста, осевшего обоими пролетами в воду. Виднелись также некоторые городские строения, розовела кирпичная башня водокачки, темнели заводские трубы. Из них не вился даже самый маленький дымок, и небо над ними было чистое, прозрачное, с редкими облачками, которые розовели, золотились под первыми лучами еще невидимого солнца.
Ниже по реке, километрах в двух отсюда, на левом берегу тянулась высокая насыпь большака, тускло проступали сквозь туман неясные очертания наведенного немцами моста. Оттуда долетали неутихавший гам, стук топоров, шипение паровой лебедки — рядом с понтонами немцы забивали деревянные сваи для постоянного места. По понтонному мосту шли, невидимому, обозы, легкие машины. Слышно было, как по крутому, мощенному булыжником спуску на правом берегу тарахтели подводы, настороженно гудели машины. И вся высокая насыпь большака, темневшая на бескрайних лугах левого берега и, казалось, висевшая над туманами, была в шумном движении. Словно ползла по насыпи огромная черная гусеница, ползла, шевелилась, выгибалась, поблескивая редкими волосиками, — то холодно поблескивали в утреннем свете острия штыков.