Баррас расхаживал вокруг своего письменного стола. Буонапарте, заложив руки за спину, слушал его, стоя перед распахнутым окном третьего этажа. За окном расстилался парк, сейчас весьма оживленный. На следующий день после бунта комитет очистил Национальную гвардию, уволив всех, кого можно было причислить к простонародью, и разоружил предместья: пики и те отобрали. На кого отныне можно было опереться в управлении страной? На буржуа из той же гвардии, канониров, кавалеристов и стрелков из богатых кварталов, вооруженных на собственные средства, да на мюскаденов, беспардонно заводивших свои порядки в кафе, в театрах, на улицах, затевавших с большим размахом неправедные расправы: одного лишь подозрения либо сплетни им было достаточно, чтобы отправить в тюрьму любого, чье выражение лица, куртка или прошлое показались им якобинскими. Баррас начинал горько сожалеть о том, как все складывается:
— Мы больше не хозяева положения, эти чумовые навязывают нам образ действия, а сами ведут себя как скоты.
— Существует армия, — обронил Буонапарте.
Баррас не ответил. Взял со стола гравюру, протянул генералу:
— Посмотри на это изображение. Что ты видишь?
— Вижу то, что есть: погребальную урну в тени кипариса. Колорит странный.
— Страннее, чем ты думаешь. Приглядись повнимательнее, вот так, чуть отодвинувшись, на расстоянии вытянутой руки, чтобы охватить одним взглядом все целиком.
— А, вот оно что…
В переплетении зелени и теней Буонапарте различил профили Людовика XVI, Марии-Антуанетты и их детей.
— Откуда взялась эта гравюра?
— Продается у Гужона, торговца эстампами. Любой может обзавестись ею. Знаете, генерал, в зависимости от расположения духа это меня то бесит, то тревожит. Роялисты больше не прячутся.
— И становятся все громогласнее.
Из парка послышались невнятные крики, кто-то загорланил «Пробуждение народа». Это мюскадены вышли из театра Монтансье, что по соседству с «Кафе де Шартр». Они там вовсю шумели, пели и рукоплескали Тьерселену, актеру, который, играя в «Сломанной печати», скопировал своего персонажа с некого сапожника, бывшего председателя революционного комитета, и на каждом представлении изображал его до такой степени кошмарным, что гром оваций заглушал его реплики. Сверху, из своего окна, Баррас и Буонапарте наблюдали выход публики с этого столь шумного спектакля.
— Видишь, — сказал Баррас, — эти крикуны напялили в знак траура черные воротники. Они уверены, что мы удушили маленького Людовика Семнадцатого.
Апартаменты Барраса посредством винтовой лестницы соединялись с жилищем его квартирной хозяйки мадемуазель де Монтансье, которая, живя на втором этаже, могла по коридору, ведущему под аркадами, и входить в свой театр, и покидать его, ей для этого не надо было спускаться вниз под галереи. Теперь она, раздобревшая и сверх меры накрашенная, ураганом ворвалась к Баррасу, взметая вокруг себя смерчи и вопя во всю свою мощную гас-конскую глотку:
— Это начнется сызнова!
— Да что случилось? Вы о чем?
— Парижане волнуются, Баррас, я это чую, дело пахнет бунтом! Они разнесут мой театр. Вы-то военные, вам еще ничего, а мне?! Ах, зачем я женщина? Будь у меня право носить кюлоты, уж я бы…
— Разве у вас нет мужа? — спросил Буонапарте.
— Мадам — девица.
— И Баррас защищает меня! Как громоотвод!
— Кому не польстила бы честь защищать вас? — обронил Буонапарте.
Монтансье потрепала его по впалой щеке:
— Приходите-ка оба завтра ко мне пообедать.
Когда актриса отвернулась, Баррас шепнул с усмешкой:
— Умерь свои комплименты. Или ты намерен жениться на ней?
— Об этом стоит подумать, гражданин народный представитель.
— Ей шестьдесят пять.
— Ах, в пору революционных потрясений что может значить разница в возрасте?
— Ты, несомненно, прав: ныне мы освобождены от формальностей.
— Кстати, состояние у дамы имеется?
— У нее свой театр, она владеет несколькими этажами этого дома, да и отложено кое-что.
— В золоте?
— Больше миллиона франков да сверх того еще миллион ей задолжал Конвент. Она, знаешь ли, не абы кто. Когда Революция победила, ее салон посещали одновременно Робеспьер и герцог Орлеанский, Марат спорил там с маркизом де Шовленом о дипломатии, Сен-Жюст ухлестывал за мадемуазель Ривьер, актрисой отменного сложения, впрочем, она предпочла Верньо. Там говорили о войне и о театре, одни замышляли мятежи, развалясь на ее выцветшем голубом канапе, между тем как парочка поодаль планировала постановку более или менее республиканского содержания, сидя на золоченых стульях и потягивая пунш…
Кем же она была, эта Монтансье? Родилась в Байонне, звалась Маргерит Брюне, но, возвратясь из неудачного путешествия на американский континент, взяла фамилию своей родственницы, торговавшей нарядами на улице Святого Роха, которая ее приютила. В ремесло комедиантки бросилась, как в омут, играла перед королем, нравилась королеве, открыла в Пале-Рояле театр, в зале Божоле, где до того показывали марионеток на ниточках, потом прикупила аркады «Кафе де Шартр», вскоре стала собственницей труппы и еще одной залы, на сей раз в Гавре. Провела несколько лет в тюрьме Птит-Форс: прокурор Шометт застукал ее за распространением медалей роялистского содержания. Баррас освободил ее после Термидора. Ныне она с успехом возглавляла труппу актеров — врагов революции, следуя в том и личным наклонностям, и вкусам времени. Эти спектакли вызывали неизбежные бурные стычки между партером и ложами, причем баталии продолжались и в парке. Мюскадены голосили:
Пробил час! Пора уж вамПровалиться в ад, тираны!От невинной крови пьяны —Отправляйтесь к мертвецам!
Девицы крыли их почем зря, ведь они распугивали клиентов; эти общипанные игроки в «тридцать-сорок», искавшие утешения в кувшинчике с вином, чуть что, вскакивали с мест, дабы принять участие в общей кутерьме. Железные стулья летели в фонтан, обдавая брызгами раздосадованных прохожих. Из-за своих нескончаемых бесчинств молодые люди более не вызывали сочувствия ни у буржуа, ни даже у Монтансье, чьи монархические симпатии были всем известны.
Да и Баррасу тоже надоели мюскадены.
В годовщину Праздника Федерации, 14 июля, молодых людей из «Кафе де Шартр» ждал неприятный для слуха сюрприз: с балкона галереи Валуа вдруг грянула «Марсельеза». Они сгрудились, похватали свои дубины и, расталкивая зевак, приготовились к демонстрации протеста. Но у поющих оказались зычные голоса, они без большого труда перекрыли визг мюскаденов, когда те попытались заглушить их вызывающие куплеты своим «Пробуждением народа». Не добившись победы в состязании певцов, Сент-Обен закричал:
— С преступниками не церемонятся!
— Мятежникам смерть!
— Пойдем все к ним наверх!
— Сотрем санкюлотов в порошок!
Горячие головы созрели мгновенно. Десятка три молодых людей двинулись было на приступ здания, но тут подоспел батальон национальных гвардейцев, поднятый по тревоге лавочниками, которых этот гам вконец вывел из терпения. Они не дали противоборствующим группам сойтись и перебить друг друга. Усач-капитан приказал мюскаденам немедленно разойтись. Сент-Обен крайне изумился:
— Разойтись? Нам? С какой стати?
— Вы нарушаете порядок.
— Ну, это уж слишком! Все слышали? Мы, оказывается, источник беспорядка! Нет, господин офицер, всему виной эти поборники террора, чье пение нас оскорбляет!
— Эти люди имею право петь, гражданин.
— Я вам не «гражданин»! Будьте повежливее!
По знаку капитана гвардейцы, выставив вперед ружейные приклады, оттеснили мюскаденов в другой конец парка под насмешливыми взглядами девиц и под глумливые замечания прохожих, которым Сент-Обен предрекал:
— Царство террора опять не за горами!
Обозленные и растерянные оттого, что к ним, по их понятиям, применили недопустимо грубое насилие, мускусники забились в свое логово — в залу «Кафе де Шартр». Им хотелось успокоиться, освежившись лимонадом, но вместо этого они принялись распалять друг друга:
— Мы больше пальцем не шевельнем, когда начнут бить всех подряд!
— Конвент оскорбил нас!
— Он тайком освобождает якобинцев из тюрем, мне это сказал Ренар, работающий в «Общественной безопасности».
— Тайком? Да вы шутите, мой дорогой! Я слышал, им объявили полную амнистию.
— Надо загнать их обратно за решетку!
В этот момент на пороге кафе появился Дюссо, облаченный в красный фрак. Его трясло от бешенства, он сел было, но тут же вскочил, ибо бархатная обивка банкеток своим гранатовым цветом дурно сочеталась с его нарядом. Глотнув из бокала Сент-Обена, он объявил приятелям:
— Один безвестный депутат… Я даже имя его забыл, настолько он безвестен… Так вот: один безвестный депутат подбил Конвент поставить на голосование преступный декрет, который снова вводит в обиход «Марсельезу».