Цинизм, право же, чудовищный — «четверть литра» за указание дороги «куда надо» — на эшафот! Уже в этом периоде он называет свое фаустианское имя: «регент». Он представляется «бывшим регентом» не для обмана; ибо на интимном ужине после бала он говорит королеве Маргарите: «Даю слово чести бывшего регента и запевалы…» (695). Отсылка к «Фаусту», где Мефистофель поет куплеты про блоху, а хор подхватывает припев. Отсылка замаскирована с подлинным остроумием. В России слово «регент» до революции понималось как звание руководителя церковного хора; поэтому оно заменилось после 1917 года словом «хормейстер». Если человек представлялся в 20—30-е годы бывшим регентом, ясно было сразу, что он — один из бедолаг, лишившихся работы. Поэтому и не приходит в голову, что «бывший регент и запевала» надо понимать, как «бывший Мефистофель». (Одновременно — отсылка к опере Гуно: песня о блохе едва ли не самое популярное место наряду с арией о золотом тельце, которому поклоняется весь род людской.)
Мефисто и Коровьев превыше всего любят втягивать людей в свои рискованные развлечения. Именно — «запевалы»: находят в людях слабое место, заводят свою партию, а дураки с восторгом подхватывают. Очень заметная параллель — фраза Воланда: «Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны…» (541), знакомая и по трагедии, и по арии Мефистофеля «Люди гибнут за металл». Но действует-то в Варьете Коровьев, это он осыпает зал «Дождем обманчивых щедрот // При помощи своих банкнот»[68]. Коровьев ведет сеанс «черной магии», а Воланд только сидит и наблюдает. Это не линия оперы, а линия трагедии. «Якобы денежные бумажки», валящиеся в руки восхищенной публики, а затем превращающиеся в ничто, фигурируют во II части «Фауста». Линия, как обычно, повернутая — Мефистофель подсовывает «бумажки» не простодушным обывателям, собравшимся позабавиться в заштатном театре, а государственному руководству некоей империи. При дворе императора Мефистофель и Фауст служат мастерами развлечений и устраивают как бы заодно трюк с банкнотами, из-за обесценивания которых император едва не лишается короны.
История стоит того, чтобы ее пересказать. Империя тяжко больна: кругом нищета и разбой, судьи не смеют блюсти закон, полиция — карать, войска императора — подавлять мятежи. Главной бедой кажется пустая казна, и Мефистофель предлагает план, который был бы совершенно нелеп, если бы не был предложен дьяволом: найти клады, некогда зарытые в имперской земле! Замечательно, что высшие сановники план принимают — хотя и чувствуют неловкость, ибо связь с подземными сокровищами как раз и выдает черта… Но еще замечательней, что Мефисто не утруждает себя поисками, а изобретает кредитные билеты. На билетах напечатана такая нелепица: «Бумаге служат в качестве заклада // У нас в земле таящиеся клады. // Едва их только извлекут на свет, // Оплачен будет золотом билет»[69].
Находка Гете действительно остроумна: дьявол подменяет свое излюбленное золото пустыми бумажками.
Булгаков заставляет Воланда сыграть в Фауста, любопытного путешественника: «…Просто мне хотелось повидать москвичей в массе, а удобней всего это сделать в театре. Ну вот моя свита… и устроила этот сеанс, я же лишь сидел и смотрел на москвичей» (624). Коровьев служит при нем Мефистофелем и выпускает свои кредитные бумажки прямо в театре, как в модели империи.
В этом перифразе самое интересное — его отдаленность. Взамен императора и двора Великой Римской империи — один из самых захудалых московских театров: не Большой, не Художественный — Варьете. Вместо денежной реформы — цирковой трюк. Место императора занял директор Варьете Степа Лиходеев, сам не помнящий, когда и как он подписал контракт с Воландом — да и подписывал ли? (Император не помнит, когда и как он ставил подпись на образце кредиток. Кроме того, Лиходеев может быть ассоциирован с директором театра из «Театрального вступления» к трагедии, директором, выпустившим на сцену сатану.) Место сановников заняли москвичи, сидящие в театре. Наконец, подоплека трюка выглядит по-иному.
Мефистофель подает идею о банкнотах, чтобы от него отвязались с требованиями обещанных кладов. Московская подоплека далеко не столь очевидна; у Воланда есть цель, которую он формулирует, сидя на сцене: «…Гораздо более важный вопрос: изменились ли эти горожане внутренне?» Коровьев подтверждает: «Да, это важнейший вопрос, сударь» (558).
(Идея обоих писателей совершенно одинакова: обнажить человеческую глупость и нелепость государственного устройства; различие лишь в сюжетных деталях.)
Изменились — по сравнению с чем? Воланд дает отметку времени в начале этого периода, прерванного Бенгальским — и по делу ведь прерванного, опасный вопрос! Ибо Воланд говорит: «…Появились эти… как их… трамваи, автомобили…» (537); то есть он был в последний раз в Москве до замены конки на трамвай.
То есть заведомо до Октябрьской революции.
До прихода власти, широковещательно объявлявшей, что золото как особая ценность очень скоро исчезнет и денежный обмен будет прекращен за ненадобностью.
Коровьев устраивает трюк с червонцами, проверяя исполнение коммунистической программы и всей Марксовой теории революций — о смене ценностей. И теория, и исходная программа были экономические по преимуществу: власть менялась, в первом приближении, именно затем, чтобы отменить власть денег.
Результаты проверки: «Ну что же… они — люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было…» (541).
Но это о людях — о двух тысячах средних «горожан»; пока еще не о власти. Заметим, что в «московских главах» государственная власть совершенно отсутствует, в прямой противоположности со II частью «Фауста». Присутствует только милиция (проще и точнее — полиция, тем более что мы не знаем, кто фигурирует в романе, милиция или тайная служба НКВД). Полиция действует «складно и организованно», не хуже Азазелло, и своим поведением четко проявляет тенденцию закулисной власти. Так вот, в «Мастере и Маргарите» самая отчетливая из видимых тенденций — интерес власти к золоту: полиция ведет планомерную охоту за кладами.
То бишь за золотом, драгоценностями и иностранной валютой, хранящимися у частных лиц. Этот сюжетный ряд, орнаментированный золотыми игрушками Воланда — портсигаром, часами, коронками, дареной подковкой, — идет через весь роман. Начальную точку, парадоксальную реакцию Берлиоза и Бездомного на золотой портсигар, мы отметили давно. Следующая точка — глава «Нехорошая квартира», в которой с едким сарказмом обыгрывается другая сквозная тема — «исчезновения», как деликатно именует их автор. Главное, так сказать, исчезновение свершилось с прежней хозяйкой «нехорошей квартиры», вдовою ювелира де Фужере (очевидно, мастера или торговца драгоценностями)[70]. Она исчезает вместе с домработницей Анфисой, ибо «…Анфиса будто бы носила на… груди в замшевом мешочке двадцать пять крупных бриллиантов, принадлежащих Анне Францевне. Что будто бы в дровяном сарае на той самой даче… обнаружились сами собой какие-то несметные сокровища в виде тех же бриллиантов, а также золотых денег…» (492). Булгаков вполне прозрачно дает понять, что женщин арестовали из-за того, что они хранили свою собственность, — тут сомнений нет, вряд ли у вдовы ювелира драгоценности были ворованные… И столь же прозрачно обозначен клад — в дровяном сарае. «Сами собой обнаруженные» — это и язвительная острота, и иронический намек на дьявольские силы, которые только и могут навести на клад — и по Гоголю, и по Гете… Намек тем более заметный, что на той же странице идет следующий период об «исчезновениях»: «Набожная, а откровеннее сказать — суеверная, Анфиса так напрямик и заявила… что это колдовство, и что она прекрасно знает, кто утащил жильца и милиционера, только к ночи не хочет говорить» (492). Вот такой узелок завязан! А потом в квартиру прямо и вселяется дьявол.
Читая главу о «нехорошей квартире», любой читатель, даже каким-то чудом не слыхавший о беззаконности и повальных арестах 30-х годов, может поставить жирное нотабене, задавшись вопросом о законности охоты за частным имуществом — не за средствами производства, обобществленными по генеральному закону социализма, а за простым движимым имуществом. И о законности арестов без суда — словечко «исчезновение» как раз и означает арест тайный, без возможности обратиться к адвокату, без суда впоследствии — ведь суд-то есть институт открытый, гласный! Такой читатель может и сообразить, что планомерность действий полиции подразумевает какой-то закон, или указ, или что-то в этом роде, беззаконный по сути, по нормам современной государственной нравственности, — фактически не закон, а фикцию закона[71].
Итак, уже при первых упоминаниях о «кладах» сошлись воедино: тема безнравственных конфискаций, тема тайных арестов, тема дьявола, и все это — на фоне важнейшей для Булгакова темы законности-беззакония.