Сергунька подхватил:
— К тому же офицера, да еще георгиевского кавалера, не так легко обидеть: коль атаман учинит недоброе, будет ему домок из шести досок, а не дворец атаманский. Мы, казаки, привыкли быть хотя при войсковой булаве, но зато при своей голове.
— Ну, как вам жилось на Кубани той, в краю опасном? — спросила Меланья Карповна.
— Да как вам сказать, крестная? — ответил Сергунька. — Там сейчас тихо. Вот только в двух улусах, недалеко от укрепления, побывал какой-то имам, вроде как поп ихний, и, гутарят, опять там шатание пошло. О том, видно, и в эстафете написано, что доставили мы Суворову. Хотя иной раз мурашки по спине бегали — ведь на смерть, как на солнце, прямо не взглянешь, — а все же на ногах от страха не качались, от пуль и стрел не укрывались, завсегда им навстречу шли. Потому оба и заполучили георгиевские крестики.
Еще около часа провели в беседе, а потом Меланья Карповна сказала:
— Ну, пора спать. Постелю вам здесь, на ковре.
— Казак оттого и гладок, что поел, да и на бок, — шутил Сергунька, укладываясь спать.
…Всю эту ночь Таня не сомкнула глаз: думала и о той счастливой доле, какая ожидает ее, когда она выйдет за Павла замуж, и о том, что вдруг снова начнется война с ногаями или с турками и тогда не скоро встретятся они с Павликом, да и встретятся ли? И о том, что атаман так легко не расстанется со своим умыслом и мстить будет; и о том, что скажет отец, когда узнает все… А вдруг начнет уговаривать ее согласиться? У отца такой крутой нрав!.. «Ничего, тетя в обиду не даст. Да и папаня любит меня крепко. К тому же слово он дал Колобову, а николи еще того не бывало, чтобы он слову своему изменил».
В спальной монотонно тикали часы, их подарила Меланье Карповне атаманша перед своей смертью. И подумала Таня: «Если б и не любила я Павлика, все равно не согласилась бы идти за Иловайского. Ведь не прошло и полугода со смерти Елизаветы Михайловны! А потом, говорила тетка, у него в полюбовницах горничная Дуняша. Правильно люди говорят: „Седина — в бороду, а бес — в ребро…“»
Таня дождалась, пока стрелка на часах остановилась на цифре пять, тихонько оделась и разбудила тетку; та набросила на плечи платок — перед утром холодно стало во флигельке — и пошла будить гостей. Оказалось, что Павел уже проснулся, а вот Сергуньку пришлось расталкивать долго. Он очнулся только тогда, когда Меланья Карповна дернула его за чуб и крикнула:
— Вставай, крестник! Завтрак уже на столе… и водочка тож!
Настала пора расставаться Тане с Павлом.
— Любый ты мой, ненаглядный, солнышко ты мое! — припала Таня к его груди.
— Не плачь, Таня, радость моя желанная, ведь вскоре возвернемся.
Меланья Карповна проводила их до калитки и опять заперла ее на железный засов.
…Спустя неделю приехал Тихон Карпович. Когда сестра рассказала ему обо всем, он долго мрачно молчал, поглаживая в раздумье длинную бороду. Потом искоса взглянул на побледневшую дочь, молвил:
— Правду говоря, ежели бы знал я, что так дело обернется, ни за что не дал бы своего слова Колобову. Ну, а ныне менять свое слово мне непристойно. Собирайся, поедем к себе в станицу. Дом, правда, не совсем еще отстроен, будем жить пока на хуторе.
Суровый и злой расхаживал Алексей Иванович по своему кабинету, раздумывая: «Будь трижды проклят тот день, когда согласился я стать войсковым атаманом! Что дало мне это? Власть? Да, я честолюбив, это так. Но власть, и даже большую, я мог иметь и в Питере. А что здесь? Ну, атаман я. Но казаки в малом доверии у государыни, да и неизвестно, что далее на Дону станется. Волнения вспыхивают то среди пришлых крестьян, то среди самих казаков. От них может пламя буйственное возгореться».
Алексей Иванович с досадой плюнул в медную песочницу, подошел к часам — был уже полдень — и вспомнил, что сегодня приедет к нему Суворов. «Вот и тут куда как мне не повезло! Вместе с Суворовым воевал, дружбу держали, а он вновь в опалу попал: командовал корпусом, а ныне отъезжает Владимирскую дивизию принимать. Ну и упрямец же он! К примеру, просил его оставить полк Хорошилова до осени в Ейском укреплении, чтоб и этот казачишка Денисов еще там застрял, — так нет, наотрез отказал, говорит: „Я своих прежде данных приказов николи не отменяю…“»
И все же, хотя и не очень охотно, пришел Иловайский к выводу: «По правде, нет равных Суворову по уму, таланту воинскому и по прямоте характера. В его голове всегда золотые мысли».
Доложили, что прибыл Суворов. Атаман поспешил ему навстречу, обнял, приветствовал радушно:
— Александр Васильевич, рад видеть тебя…
— Счел своим долгом навестить перед отъездом, — ответил Су воров.
Затянутый в мундир, Суворов шел легкой, быстрой, слегка подпрыгивающей походкой, так что Иловайский едва поспевал за ним. «Ну что это за генерал? — думал он. — Генералу надлежит быть высоким, полным, сановитым, медлительным в движениях. И неудивительно, что у себя в Кобринском имении любит он с мальчишками в айданы да в городки играть, да петь на клиросе церковном».
Как человек светский, Алексей Иванович решил не высказывать никаких соболезнований Суворову по поводу его нового назначения с понижением по службе. Но Суворов сам сказал:
— Итак, Алексей Иванович, задвигают меня в дивизионные генералы.
— Не беда, Александр Васильевич! Едва ли удастся избежать войны с Турцией, а тогда ваша звезда, — показал Иловайский на звезду на мундире Суворова, — вновь вспыхнет!
— Отменно учтив и находчив ты, Алексей Иванович, — умная, проницательная улыбка осветила лицо Суворова. — Недельки через полторы уже объезжаю, — рассеянно добавил он. Кинув взгляд кругом, промолвил: — Как я ни убеждал тебя, а книжного шкафа ты так и не завел. А ведь книги — добрые друзья и советчики наши.
Иловайский смутился:
— Да все некогда было, Александр Васильевич! Книг-то у меня, признаться, не так много, но все же будет чем заполнить шкаф. Завтра же прикажу изготовить.
Рассматривая лежавшую на столе атамана войсковую печать с изображением оленя, пронзенного стрелой, Суворов сказал:
— Вот и в меня враг посылает стрелы. — А потом добавил в раздумье: — Не слишком ли скорбным является сие для печати воинской? А впрочем, в изображении том и подписи под ним — «Елень пронзен стрелой», — мнится мне, есть смысл глубокий. Гордый, неустрашимый олень знаменует собой не только казаков, но и всех воинов российских: даже если их ядовитыми стрелами пронзят, все же будут стоять они твердо, насмерть, защищая отечество.
Суворов поставил печать на прежнее место. Помолчав, добавил тихо, убежденно, с такой искренностью, что понял Иловайский — слова те шли из самой глубины сердца Суворова:
— Воинство российское — гордость народная. Я воин, солдат — и горжусь сим званием. Мои успехи имели целью благоденствие России. Самолюбие не управляло мною, и я забывал себя, когда дело шло о пользе государственной… Вот и на днях, узнав о новом назначении своем, сначала, признаться, огорчился, но, пораздумав, решил: ведь и командуя Владимирской дивизией смогу найти достойное приложение своим силам и способностям. Лишь бы не лишили меня возможности готовить войска так, как предусмотрено моим «Суздальским учреждением», а не по правилам бессмысленной пруссаческой муштры.
В размеренном, приглушенном голосе Суворова была такая сила и уверенность в своей правоте, что даже черствоватый, себялюбивый Иловайский был сильно взволнован и подумал: «Нет, он не упрямец, и не из тех, кто влюблен в свою славу! Чудаковат, правда, но цели у него благородные».
Суворов, желая, видимо, перевести разговор на другую тему, спросил атамана:
— Ну как дела твои? Нелегко это — управлять войском, знаю. Ведь кроме предписаний Военной коллегии должен ты неукоснительно выполнять завет великого пииты нашего Державина, — и, вскочив с кресла, молодым, порывистым движением Суворов подал руку:
Ваш долг есть: сохранять законы,На лица сильных не взирать,Без помощи, без обороныСирот и вдов не оставлять.
— Стараюсь так и поступать по мере сил своих скромных, — улыбнулся Иловайский, — хоть мелочной опекой нас прямо-таки душат, а в той опеке непрестанно сказывается недоверие высочайшего двора к нам, казачеству.
XII. Дементий Иванов, он же Пугачев
Спустя несколько дней после визита Суворова Иловайский решил навестить его. Хотя и осуждал он Александра Васильевича за чудачества, но все же был по-своему привязан к нему еще с тех пор, когда вместе воевали они в Семилетнюю и первую, при Екатерине, турецкую войну.
По приезде атамана в крепость комендант ее, генерал-поручик Верзилин, тоже боевой товарищ Иловайского, спросил озабоченно:
— Как думаешь, следует ли внять просьбе пресловутого Дементия Иванова? Ссылаясь на свои ранения в прошлых войнах и плохое здоровье, он ходатайствует освободить его от службы в гарнизонном провиантском складе. Удовлетворить желание Дементия для меня затруднительно, — добавил Верзилин. — Он на редкость ревностен к службе. К тому же, когда он работает, легче присматривать за ним… Это дело и тебя касаемо — ведь все, что относится к службе казаков, должно предприниматься с твоего ведома и согласия, да и за судьбу оного Дементия ты ответствуешь наравне со мной перед государыней.