— Глупости: обсуждать, — сказал он. — Все же видели, как было. Он говорил искренне, но нежная, болезненная печаль уже кольнула его душу. Каждый приезд к родителям заново пробуждал в нем эту печаль, это неизбежное чувство вины перед их старостью, слабостью, уязвимостью, вины за свои болезни, за все страхи и опасения, за неоправданные надежды. Печаль, жалость и нежность связаны были с самим воздухом родного дома, с видом этих стен, потрескавшихся обоев цвета плохого кофе, крымской подушечки для иголок на гвозде, который постоянно выпадал и без молотка был возвращаем в ненадежное расшатанное место, привычной пары стульев у стола: он и она; он был тощий, деревянный, напряженный, с высокой прямой спинкой, она вся мягонькая, низенькая, словно кушетка, с подушечками на подлокотниках; сколько их помнил Антон, они всегда стояли рядышком и, невзирая на далеко не юный возраст, касались под скатертью друг друга ножками. Однажды только между ними что-то произошло — он их застал в разных углах комнаты и даже спинками друг к другу. Они жили вместе уже полвека, никуда не ездили и о единственном в своей жизни путешествии, обо всей этой тряске и беспокойстве, вспоминали без всякого удовольствия…
— А хоть и на пенсию, — вступила мама, которая, прихрамывая, несла из кухни добавку для нежданно приехавшего сына. — Чего плохого?
Она-то, уйдя из своей пекарни, почти не заметила перемены, только радовалась, что может перенести все свое усердие на домашние дела. В ее хлопотливой, переваливающейся, бесформенной фигуре, в бледной отечной коже что-то напоминало о тесте, хлебе, квашне, опаре, она всю жизнь излучала добрый теплый запах, который с детства, пожалуй, участвовал в формировании характера Антона. (С некоторых пор запах этот казался ему, правда, чуть кисловатым, как и нечайский хлеб, но в городке этим хлебом гордились, за ним приезжали из деревень.) Мама слыла среди соседок особо умелой хозяйкой и ревниво поддерживала такую репутацию, тем более что по образованию была не совсем пара мужу, да притом с детства хромала, и кое-кто не прочь был почесать языки на тему ее замужества. Сосватала ее за приезжего, совсем тогда зеленого, учителишку известная в Нечайске сваха и сводня тетя Паша, смотрины она устроила так, что Андрей Поликарпыч до самой свадьбы не подозревал об изъяне будущей супруги. Когда он впервые вошел к ней в дом, невеста читала у окна книгу — не заметив от волнения, что держит ее вверх ногами, но доказывая почтение к образованности, которое у нечайцев в крови. А когда он что-то заметил, свадьба была уже сыграна — тетя Паша свое дело знала. За годы совместной жизни Варвара Ивановна сумела убедить супруга, что осчастливила его и облагодетельствовала, без нее он бы пропал. Может, так оно и было. От нее Антон унаследовал увлечение кулинарией, а вместе с ним небрезгливость и отсутствие предрассудков, ибо для женщин, которым приходится заниматься разделкою потрохов, праздными выглядят вегетарианские теории. Вообще ему смутно думалось порой, что домашняя женская работа сохраняет большую связь с какими-то природными, естественными потребностями и проявлениями — как пахота или жатва, — чем глубокомысленные, но в чем-то сомнительные занятия городских мужчин вроде писания статей, копания в архивах, формулах или приборах… Мама была старше отца; здоровье ее сильно пошатнулось после того, как от несчастного случая погиб их первый сын, старший брат Антона: они пробовали с соседским пареньком охотничье ружье и не заметили, что в стволе уже был заряд. Антон ярче всего запомнил обнаженный, уже юношеский торс брата, где вместо левого соска расцвел большой темно-красный цветок; страшно стало ему лишь потом — когда он услышал, как закричала, опадая на чьи-то руки, мама… При множестве своих болезней она была убеждена, что умрет раньше мужа, и время от времени напоминала Андрею Поликарпычу: «Умру я, что ты будешь делать?» Зная непрактичность обоих своих мужчин, она загодя отложила себе деньги на похороны, записала подробнейшие распоряжения на первое время их самостоятельной, без нее, жизни. Беспокоила ее опасность умереть не вовремя — в гололед, например. От озера 'к кладбищу дорога вела в гору, и был случай, когда машина, отвозившая по гололеду покойника, добавила к нему и сопровождавших, включая шофера. «Не бойся, в гололед я не помру», — считала она нужным заверить Андрея Поликарпыча; Антона же в летние или зимние каникулы успокаивала: «Не бойся, я тебе каникулы не испорчу». Казалось, ее удерживали только эти неудобства, бесконечные домашние хлопоты да тревога за младшего, единственного, много болевшего в детстве сына, которого она опекала слишком уж испуганно. Начав жить вдали от родителей, Антон испытал облегчение. Этот первый серьезный отрыв в его жизни, при всей своей заурядности, значил для него много; так расстается ребенок с утробой матери. Сколько расставаний ему еще предстояло! Его тянуло домой, но жалость, вина и печаль заставляли спешить обратно…
— Даже если что, — сказал Антон, — я сегодня же вернусь в город… сейчас прямо… попробую кое с кем поговорить. Все обойдется.
— Да, — вспомнил отец, — приятель твой письмецо тебе оставил. В оскорбленности он даже не хотел называть имя приятеля. Письмецо оказалось изрядно пухлым конвертом. Антон вскрыл его — там была сложенная пополам школьная тетрадь, исписанная вплоть до голубой обложки быстрым скачущим почерком. Антон засунул ее в карман пальто. Сердце его стучало, и он знал почему; он знал, куда его так подмывает спешить, спешить. Как застоявшийся конь, переминался он у дверей, пока мама загружала его портфель внеочередной порцией банок, и стыдясь, что родители угадают истинную причину его нетерпения.
5
Нет, он спешил не к автобусу — время еще было. Но он все ускорял шаг, поднимаясь дальше вверх, через центр, в сторону леса, к Тургеневской, куда два дня назад наведывался с Максимом Сиверсом… всего два дня? Порой он почти переходил на бег, хотя на подъеме это было и трудно. Встречный ветер шумел в ушах, наполняясь все более как бы трубным звуком. Звук этот чудился то нереально, то обретал видимость мелодии, которая скоро срывалась, однако, в хрип. Казалось, кто-то начинал пьяную руладу, но не хватало в легких воздуха. С приближением к Костиному дому звук прекратился. Знакомая калитка вновь открылась сама, вспыхнула на календаре надпись: «20 сентября», радиоголос провозгласил: «Хозяева дома приветствуют вас с супругой», и тут опять раздался, откуда-то с небес, заливистый взлет и спазма трубы. Костя Андронов сидел над своим крыльцом, на коньке крыши, свесив вниз ноги в домашних тапочках, и, запрокинув голову, выплевывал из трубы своим дыханием сухие шкурки мух, дохлых паучков и прочий мусор, поселившийся в горловине за эпоху бездействия инструмента. Он сидел в высоте, как меднолицый бог, и несся спиной навстречу быстрым облакам, которые над его головой вздрагивали от трубных толчков, перемешивались и закручивались водоворотом.
— Надоело мне все, — оборотил Трубач к Антону крутые влажные белки глаз. — Надоело.
Взгляд его был бел и невидящ, короткие волосы приподняты над головой как бы электричеством. Вокруг него сиял белый ореол тоски, недоумения и гордости.
— Я лучше сыграю пьесу «Кончились белые ночи». «Кончились белые ночи», — повторил Трубач и, запрокинув в небо воронку, выдул несколько тактов знаменитого марша из сонаты си-бемоль минор Фридерика Шопена. — Надоело все, — объяснил он опять. — Я простой мужик, я этого не понимаю. Чего ей было плохо? И если даже плохо — можно бы и не так. Я ведь соображаю… не первый день…
Хитроумная антенна за его спиной напоминала причудливую мачту. Ветви бесплодного сиротского сада с рассохшейся пустой скворечней, теряя равновесие, неслись вслед за его вознесенным торсом сквозь пьяные ветреные небеса. Антона пробирал озноб; он впивался в трудную речь Трубача, сам словно хмельной, и боялся вставить вопрос: когда она?.. куда?.. оставила ли записку?.. и почему ты не кинешься вдогонку?.. Все было и так ясно. Соседи, давно с наслаждением глазевшие на Костю из своих дворов, потихоньку возвращались к делам. Это был озноб от сбывшегося предчувствия, знакомый суеверный трепет: жизнь опять показывала нос воображению; одно дело, когда она шла своей колеёй, позволяя фантазии уноситься без дорог и троп, — тут все возвращалось к нему, грозя столкновением, не позволяя увильнуть…
— Февраль она, — сказал Трубач. — Знаешь, что такое февраль? Это я такое ругательство придумал: не хватает, мол, у тебя. В феврале ведь дней не хватает. Я простой мужик. Как раз утром сегодня хотел поговорить…
(Сегодня! Значит, только сегодня?)
— А, надоело все, — заключил опять Костя. — Я лучше сыграю марш «Судьба играет человеком»…
Спотыкающиеся трубные спазмы подталкивали Антона в спину до самой Базарной площади. Сложенная в кармане тетрадка, толстея, билась у груди, и, едва пристроясь в автобусе у окна, Лизавин поспешил ее раскрыть.