В центре землянки Борошнев увидел какое-то подобие русской печи. На ней копошилось двое маленьких детей: только глаза их поблескивали в полумраке.
Он развязал вещмешок, достал хлеб, банку консервов, несколько кусков сахара. Старуха взяла два куска, поднесла их к печке. К ним робко потянулись высушенные голодом, замурзанные детские ручонки. У Борошнева запершило в горле, и он отвернулся.
— Это ты нынче поле проверял? — помягчевшим голосом спросила старуха. — Ты дознался, что можно пшеницу косить?
— Я. Там свободно можно! Видно, не успели немцы никаких подвохов сделать…
— Это — спасение наше. Как рассветет, пойдем косить. За угощение благодарствуем! Ложись, командир, утро вечера мудренее.
Два дня — чудесных, солнечных — убирали пшеницу чем только могли: у кого сохранились серпы, кто вытащил старенькие косы. И ребятишки старались помогать взрослым, резали колосья ножами, вязали снопы.
А Борошнев приступил к работе на складе: осматривал штабеля, открывал на выбор ящик за ящиком, записывал маркировки и клейма, соображая по ним, какие тут партии, какие года изготовления и для каких видов орудий сохранены здесь те или иные количества боеприпасов.
А потом зарядили дожди. Колхозники вязли в раскисшей земле, мучились, но не прекращали уборки чудом уцелевшего урожая.
Борошнев тоже работал с ранней зари до сумерек, и дело шло, спорилось. Этот склад предоставлял возможность ответить на многие вопросы!
Вот только начал Борошнев почему-то уставать. К вечеру у него стала буквально раскалываться от боли голова. Он злился на себя, на свою слабость и заставлял себя работать во что бы то ни стало, не понимая и не ощущая приближающейся серьезной болезни. Ведь день за днем его обтягивала тяжелая от дождевой влаги шинель, а по утрам он втискивал ноги в сырые, не успевавшие, конечно, просыхать сапоги.
Однажды вечером Борошнев еле дотащился до землянки. Старуха внимательно посмотрела на него, горестно покачала головой, спросила:
— Картошки горячей хочешь?
— Нет, спасибо. Ничего не хочу! Спать сейчас лягу. Очень устал… Вы извините…
— Чего там устал? Захворал ты, парень. Я уж который день гляжу. А ночью так кашлял, прямо страшно было! Детишек побудил.
— Ну, может, немного… Нельзя мне болеть! Я вот посплю побольше, авось и пройдет. Постараюсь не кашлять…
— Нет, парень, теперь твоего старанья мало. Давай сапоги, сама буду их сушить. Ишь какие… Небось пудовые? Да погоди, не ложись. Выпей-ка вот это…
Покопавшись в углу землянки, старуха вытащила какую-то мутную склянку и граненый стаканчик.
— Что это?
— Не бойся — это травка целебная, на самогонке настоянная. Знобко тебе? Ломает всего, да? Ты выпей, не сумлевайся. Должно помочь…
Борошнев залпом осушил стаканчик, и ему показалось, что внутрь ударила струя огня. «Словно прожег кумулятивный луч», — подумал он и улыбнулся сквозь сразу же проступившие слезы.
— Ну, вот, на здоровье, — сказала старуха, зорко следившая за ним. — Теперь ложись, спи. Да укройся получше! Эх, шинель-то твоя тоже сырехонькая… Я вот сверху ветоши на тебя набросаю — все теплее будет…
Заснул Борошнев быстро, разморенный выпитым. Ночью ему стало невыносимо жарко: он метался, тяжело дышал, бредил:
— Душно! Мама, потуши огонь…
Если бы он очнулся, пришел в себя, то увидел бы сидевшую около него старуху. Повернувшись ко входу, она свистящим шепотом твердила старинное заклинание:
— Силы солнца и луны! Силы леса и реки! Жду подмогу от вас. Лягу я во чистое поле, во поле зеленое, погляжу на восточную сторону. С той далекой восточной стороны летят три ворона, три брата, несут три золотых ключа, три замка. Запирали они, замыкали они воды и реки, и синие моря, ключи и родники. Заперли они, замкнули они горячку кровавую, лихоманку тягучую. Как уходят с неба синего черные тучи, так и ты, хвороба, сгинь скорее. К рукам моим пристань, из болящего выйди… — И старуха простирала свои узловатые темные руки над спящим.
Утром Борошнев открыл глаза и почувствовал одновременно и облегчение, и слабость.
Старуха растапливала печку. Услышав шорох, она живо повернулась, спросила:
— Ну, как, сынок? Получше тебе? Может, не пойдешь сегодня к своим ящикам?
— Не могу, мамаша. Каждый день дорог! Я потихоньку.
— Чего там — потихоньку, — заворчала старуха. — Отлежался бы день-другой, в силу бы взошел. Глядишь — и разъяснилось бы, дождь бы поумерился…
— Спасибо вам. Но лежать никак не могу.
— Эх-ма, вот и мой такой же был, неслух… Ты погоди, хоть картошку-то пожуй. Ведь в мешке твоем и крупинки не осталось. А вечером я тебе еще стаканчик налью. Знатно лечит!
И опять — штабеля ящиков, опять — с утра и до поздних сумерек Борошнев работал из последних силенок, старался не изменять своей обычной тщательности и аккуратности, не «гнать».
Он не мог не нарадоваться на хваленую немецкую дисциплину и пунктуальность: ведь как старательно все уложено, подобрано, подогнано! Как смазано и сохранено, как приготовлено для немедленной отправки на огневые позиции! И здорово, что нагрянули наши, врезали фашистам, и те рванули без оглядки, оставив склад целехоньким…
Только через пару недель Борошнев окончательно разобрался во всем этом боеприпасном изобилии, и того, что наметил к отправке в Москву, оказалось изрядно: на несколько вагонов.
Лишь после этого он позволил себе вернуться в Новозыбково. Добрался туда как раз под праздник — шестого ноября.
— Смотрите, ребята, — Борошнев! — закричал Степанюк, едва тот открыл дверь в избу. — Да какой же ты тощий, чумазый! Ты что, Володька, великий пост соблюдал?
— Не шуми, — поморщился Борошнев. — Дайте лучше умыться. Мыло найдется у вас? Ну, прекрасно. И хоть немного поесть… Картошки, что ли?
— Чего там — картошки! Вот валяй прямо из банки… — «второй фронт», так у нас называют эти американские консервы. Давай, давай, не стесняйся! Чайком горяченьким сейчас напоим. Откуда же ты все-таки?
— Из Погребов, — промычал Борошнев с набитым ртом. — Там склад такой! — И показал большой палец.
— Постой, ты хочешь сказать, что полмесяца там один-одинешенек колупался?!
— Угу…
— Вы слыхали, братцы? Ну, дела! Как же ты один-то управлялся? И не страшно было? А жил где? Там же вроде ни кола ни двора не осталось…
Борошнев только пожал плечами, отхлебнул из кружки горячего сладкого чая и снова навалился на тушенку. Наелся и напился он до отвала и только после этого вдруг почувствовал, как же неимоверно устал. Глаза слипались сами собой.
Сквозь какой-то туман виделся ему наклонившийся Степанюк. Словно из бочки, глухо бубнил ого голос:
— Володька! Да ты засыпаешь, что ли? Я уже к генералу сходил, доложил о твоих трудах: и о находках, и об их количестве… Знаешь, он очень доволен! Погоди, не спи… Завтра отпразднуешь вместе с нами… А потом и транспорт тебе добудем, и охрану, слышишь?
Борошнев старался слушать, кивая в ответ, но не получалось. Наконец Степанюк засмеялся:
— Совсем ты, герой, уволохался! Ну, пошли, я тебя ночевать устрою. А вы, орлы, кончайте шуметь. Не видите — изработался человек вконец, надо ему и отдохнуть…
Девятого ноября получил Борошнев все обещанное: вагоны под его «особое» имущество, солдат для погрузки, автоматчиков для охраны в дороге. Но для оформления документов на увозимое ему пришлось отправиться в Брянск, в трофейное управление фронта. А бездорожье развелось такое, что не было пути ни машинам, ни даже лошадям.
И тут выручил Степанюк.
— Володя, собирайся! — крикнул он, разыскав Борошнева на окраине деревни. — Прилетел из Брянска «кукурузник». Сейчас обратно уйдет. Давай не мешкай, я с пилотом договорился: он тебя берет.
— А чего мне собираться? Так и полечу, ничего другого у меня нет…
Пилот — высокий, плечистый парень в меховой куртке и унтах, казавшийся особенно внушительным рядом с его зыбким, невзрачным самолетиком — удивился:
— Ты, никак, собираешься лететь в сапожках, капитан! Замерзнешь ведь!
— Ничего, потерплю, — отмахнулся Борошнев. — Не на Северный же полюс! А переобуться мне все равно не во что.
— Ну, смотри… Садись вот сюда, рядом с ящиком, тут — почта. Устроился? Все, летим… От винта!
«Кукурузник» поднялся, и его сразу же стало продувать, как показалось Борошневу, со всех сторон. Студеные, буквально осязаемые струи немилосердно били в спину, в бок, а то и прямо по лицу. Борошнев ежился, горбился, старался найти положение, в котором приходилось бы хоть не так худо, но где там!
Особенно доставалось ногам — их словно стискивали незримые куски льда. То и дело Борошнев принимался стучать ногой об ногу, пробовал даже бить ими об пол, но тут же прекращал, в ужасе спохватываясь: а вдруг пробьет насквозь? Ведь это только название, что пол, а на самом доле — хлипкость одна…