Договорились о цене — Матвей оказался не обиралой — и о том, когда начнут ладить божий храм.
Баженов ушел, а Меншиков присел на скамью во дворе. Все же надо не рушиться духом. Рана болит, а говори — свербит.
* * *
Лето продолжалось не более трех недель, поражая белыми воробьями, пестрыми галками, кусачим дождем москитов. А потом пошла походом Сибирь. Лег снег мертвой белизны, как покойницкий саван. Подул леденящий северный ветер, беспокойно закружили бурые, темно-синие облака.
Если летом солнце в сутки только на один час скрывалось за горой, то теперь рассветало в десять утра, а смеркалось в пять часов. Лютовал мороз выше естества, а в редкие часы оттепелей шел густой, непроницаемый туман с болот.
Мартын не успевал накалывать дрова, насыщать печи. Меншиков, топая ногами, ругал Мартына, бил его по лицу, чтобы лучше топил и не дымил.
С пищей было терпимо. Меншиков, всю жизнь непритязательный в еде, все же нет-нет да вдруг вспоминал, какие закатывал пиры, какие у него были сервизы из Лондона, Гамбурга, каждый на триста приборов. А как любил он удивить гостей блюдом из петушиных гребешков или пастетами, привезенными из Франции!
Но и здесь, в этом богом проклятом Березове, в неисходной тюрьме, с голоду не подохнешь. Варили, жарили, коптили рыбу. Привкус ее был даже в покупаемом молоке, потому что корову кормили рыбой. Глафира и Анна делали «кисель» из ржаных отрубей или давленого овса, вываренного в прокисшем молоке, научились готовить пельмени. Глафира купила по соседству сливки, да, пока донесла их, они замерзли, и в остроге их рубили на куски, как сахар.
Мороз стоял такой, что трещали стволы деревьев и лед на реке, будто подстреленные, падали замертво наземь птицы.
Быстрее всех освоился в этих краях Мартын: вместе с девками собирал он светло-красную, с белым бочком, бруснику, янтарную морошку, черную ягоду водяницу, вкусный корень хас, сбивал кедровые орехи.
Как-то девочкам, для развлечения, принес белоснежного горностая — выменял у остяков за железную пуговицу.
Зверек был пушист, со смышленой мордочкой, мокрым носом и очень скоро стал ручным, жил в меховом чулке, даже прибегал, если его кликали: «Сибирёк!» Как-то на дворе коршун пытался унести горностая, уже поднял было его в воздух, да Сибирек вцепился в горло коршуну И вместе с ним упал вниз, на копну сена, заготовленную соседом-казаком для лошади.
Дети, ликуя, принесли победителя домой, и Александр даже прицепил ему на грудку орден из деревяшки — «За храбрость».
* * *
Первое время конвой не докучал ссыльным, понимая, что никуда они не денутся. Жили конвойные во флигеле, и по утрам Меншиков видел, как то коренастый крепыш сержант Мисочка, то худощавый, высокий сержант Зверев проводили с солдатами занятия.
— Слушай! — резко требовал Мисочка, и это Меншикову больше нравилось, чем тихая команда Зверева. — Клади мушкет на-рука!
И дальше с интервалами:
— Подвысь мушкет!
— Мушкет на краул!
— Мушкет перед себя!
— Мушкет к нога!
— Сыпь порох на полки!
— Скуси патрон!
— Взводи курки!
«Эх, чучела гороховые, — внутренне бушевал Меншиков, — да разве ж так команду выполняют, дохляки кургузые! Дать вам по зубам — сразу зашевелились бы». У него даже кулаки зачесались.
Иногда появлялся перед солдатами усатый капитан Миклашевский в артиллерийском шпенцире на меху и меховом картузе, действительно давал солдатам зуботычины, и Меншикову становилось веселее. «Ну, молодчага, справно службу несет. Молодчага». С конвоем все шло тихо и хорошо, пока не началась вражда между сержантами.
…Амвросий Мисочка нрава был неуемного. Может быть, отточила его таким солдатская служба в Тобольске, походы на башкир, калмыков да по ясак в дауры. Кровь и разбой сделали свое.
А сержант Онисим Зверев — полная противоположность: совестливый, людей обижать избегал. Был он ростом высок, сухощав, прямые русые волосы нависали над синими глазами.
Ему, как и Мисочке, — за тридцать. Мисочка из семьи дьячка, а отец Зверева, Дементий, — казенный крестьянин, жил еще с двумя сыновьями в деревне на Енисее, хлебопашествовал, добывал деготь из бересты. В недороды семья, сдав казне оброк, бедовала, терпела всекрайнейший голод, приходила в убожество. Когда Онисима забрили в рекруты, то братьев его сначала погнали работать без платы на рудник, потом — строить мосты. А Дементий по указу должен был платить оброк с бани, звериных ям, птичьих ловель. Поэтому Онисим большую часть своего жалования посылал отцу — может, сумеет поправить хозяйство.
…По натуре своей Онисим был деликатен и, когда однажды заметил, что Мисочка полез лапать Глафиру, а та — в слезы, наедине сказал ему:
— Совесть-то у тебя есть? Пошто девку обижаешь?
Мисочка хохотнул:
— А чаво? Гляди, еще и порушенную ампираторшу пошшупаю.
Зверев пропустил мимо ушей это обещание, пригрозил:
— Только попробуй еще Глашку обидеть, я те рыло поганое сворочу…
В Кондинском монастыре закупил Меншиков кирпич для фундамента и с артелью приступил к работе. Он сам с топором в руках отводил душу, не однажды благодарно вспоминая голландского корабельного мастера, что обучил плотницкому делу, в один час царю и ему выдал аттестаты.
Правда, в первое время Меншикову приходилось туго. За «сиятельные» годы он разучился даже одеваться, даже ходить — все обслуга да кареты. Но прошел месяц-другой, и если не возвратилась былая сноровка, то, по крайней мере, к рукам вернулась память и тело перестало болеть, как в первое время. Теперь ему работалось споро, только борода развевалась.
А по субботам наслаждался в мыльне. Мартын в сарае сложил из дикого камня печь, разжигал ее докрасна, в ведро с ледяной водой бросал раскаленные камни, вызывая пар, березовым веником сек что есть силы барина.
Остерман плетет сеть
«Божией милостию Мы, Петр Вторый, император и самодержец Всероссийский и протчая, и протчая, и протчая, объявляем, дабы наши верные подданные молили всеблагого бога о нашем здравии, о благоуспешном царствовании…»
С него взяли клятву, что не станет никому мстить за отца, даже тем, кто подписывал смертный приговор Алексею.
На заседаниях Верховного тайного совета Петр, если ему было не лень, сидел теперь в кресле под балдахином. «Верховники», сохранив за собой власть, пытались выветривать петровский дух, резко ослабили заботу о флоте. Почти перестали строить новые корабли, многих флотских офицеров перевели в армию. Даже столицу с ее учреждениями перенесли в Москву, дабы превратить Питербурх в провинциальный город, а самим быть ближе к поместьям.
Вновь пожалованный обер-гофмейстер Остерман считал, что Меншиков свален необратимо, а притаившиеся его собственные недруги придавлены так, что живы, да насилу дышат.
Дочери Екатерины — Елизавета и Анна — получили «отступных» почти на два миллиона рублей каждая, поделили бриллианты матери, а бабушка Петра II — Евдокия Лопухина, она же «инокиня Елена» — 60 тысяч годовых да волость в две тысячи дворов.
…Когда царский двор переехал в Москву, Остерман поселился у Лефортова дворца, ближе к малолетнему императору, хотя видел его нечасто. Вместе с фаворитом, егерями, борзыми пропадал юнец неделями на охоте, а если и появлялся в Москве, то ночи напролет мотался по улицам, врывался в незнакомые дома, обмазывал людей сажей, выливал вино им на голову, пил безоглядно с Иваном Долгоруким, играл в карты, а днем спал беспробудно.
* * *
По дороге в канцелярию Остерман зашел в недавно появившуюся книжную лавку. Андрей Иванович заглядывал сюда часто. Он открыл застекленную дверь, весело зазвенел колокольчик. Из задней комнаты навстречу барону вышел грузный, угрюмоватый книготорговец Иоганн Войткен. Поздоровавшись, он стал предлагать новинки «русского завода» и заграничные издания.
Андрей Иванович с удовольствием вдыхал запах свежей типографской краски, пыль старых фолиантов. Отобрал для покупки «Вексельный устав», «Трактат о мире с Персией», «Кодекс Юстиниана», «Как пишутся комплементы разные» и, уплатив деньги, приказал помощнику книготорговца — высокому русоволосому Якову — отнести книги домой, представляя, как недовольно будет фыркать Марфа.
Покинув лавку, Остерман успел пройти всего несколько шагов, как в ноги ему упал на снег мужик в обтерханном зипуне, треухе и лаптях. «Даже здесь подстерегли», — недовольно подумал барон.
— Ваша светлость… яви божескую милость, заступись… Ездим, ездим с челобитными в Верховный… сил нет от господ Нарышкиных… Приказчик Гаврила наглым боем бьет, босыми в снег по колени зарывает, баб да девок насилует… На себя хлеба не сеем… пришли в великую скудость… От той великой господской работы намерены все разно брести, скитаться меж дворов и кормиться милостыней…