– А как вы это сделаете?
В ответ Бэзил медленно улыбнулся:
– Ну, если вы и впрямь хотите знать…
– Еще бы! – словно в бреду вырвалось у Бингема.
– Тогда я покажу вам.
И Грант вдруг вскинул ногу вверх, громко притопнул обеими ногами и снова стал как цапля. Лицо его было сурово, но впечатление ослаблялось тем, что он отчаянно вращал ногою в воздухе.
– Вы довели меня до этого. Вы вынуждаете меня предать моего друга, – промолвил он. – И я предам его ради его спасения.
На лице Бингема, чутко отражавшем обуревавшие его чувства, явственно проступило огорчение человека, который приготовился услышать неприятное.
– Должно быть, что-нибудь еще ужаснее, – только и выговорил он.
Тут Бэзил грохнул об пол башмаками с такой силой, что доктор с Бингемом застыли в самых странных позах.
– Глупцы! – вскричал Грант. – Смотрели ли вы когда-нибудь на этого человека? Неужто вы не замечали, какое выражение глаз у Джеймса Чэдда, когда он с пачкой бесполезных книг и со своим дурацким зонтиком уныло тащится в вашу злосчастную библиотеку или в свой жалкий дом? Неужто вы не видели, что у него глаза фанатика? Неужто вы ни разу не взглянули на его лицо, торчащее над вытертым воротником и скрытое очками? Неужто вы не поняли, что он бы мог сжигать еретиков и умереть за философский камень? В какой-то мере это я повинен в происшедшем, я, подложивший динамит под камень его веры. Я спорил с ним по поводу его прославленной теории происхождения языка – он утверждает, что придуманный отдельными людьми язык усваивается другими через наблюдение. К тому же я поддразнивал его за то, что он не понимает непосредственных уроков жизни. И что же делает в ответ этот неподражаемый маньяк? Придумывает свой язык – не стану сейчас входить в подробности – и сам себе клянется, что не откроет рта, будет объясняться только знаками, пока другие не поймут его. Так он, разумеется, и сделает. Внимательно понаблюдав за ним, я разгадал его язык, как разгадают и другие, видит Бог. Нельзя ему мешать, он должен довершить эксперимент. Нужно назначить ему восемь сотен фунтов в год, пока он сам не остановится. Остановить его сейчас значило бы растоптать великую научную идею. А это все равно, что объявить новейшие религиозные гонения.
Бингем дружески протянул Бэзилу руку:
– Благодарю вас, мистер Грант. Я постараюсь испросить необходимые нам средства и думаю, что преуспею в этом. Не хотите ли сесть в мой кеб?
– Нет, нет, спасибо, мистер Бингем, – бодро отозвался Грант, – я лучше побеседую в саду с профессором.
Беседа, видно, получилась искренней и задушевной. Она была еще в разгаре, когда я уходил от Чэддов, – оба выделывали па.
Странное затворничество старой дамы
Беседа Руперта Гранта привлекала, во-первых, тем, что он разворачивал перед вами фантастическую цепь выводов, а во-вторых – тем, что он романтически любил Лондон. Брат его Бэзил сказал о нем: «Рассуждает он холодно, четко и – неверно. Но врывается поэзия – и выводит на правильный путь». Не знаю, относится ли это ко всем действиям Руперта, но одним случаем занятно подтверждается, и я о нем расскажу.
Мы шли по одной из безлюдных бромтонских улиц, в тех ярко-синих сумерках, которые наступают летом в девятом часу и кажутся поначалу не предвестием тьмы, а восходом лазурного светила, сапфирового солнца. Лимонное свечение фонарей озарило прохладную синеву, и когда мы, беседуя, проходили мимо, из нее вырывалась порой бледная искра. Руперт разволновался, пытаясь втолковать мне свою девятьсот девятую теорию. Когда безумная логика овладевала им, он видел заговор в столкновении кебов, руку Промысла – в винтике, выпавшем из часов. Теперь он подозревал злосчастного молочника, который шел перед нами. То, что случилось позже, так интересно, что я забыл его доказательства. Кажется, Руперту не нравилось, что бидон – только один, и то маленький, да и плохо закрытый, молоко выплескивается на тротуар. Отсюда следовало, что молочник думает не о своем деле, а уж отсюда – что цель у него иная, и потому (тут какую-то роль играли грязные ботинки) он замыслил что-то совсем преступное. Боюсь, я слишком жестоко отверг это откровение, а Руперт Грант, человек прекрасный, но чувствительный, словно поэт или художник, немного обиделся. Он затянулся сигарой с той гордой стойкостью, которую считал необходимой для сыщика, и, кажется, прокусил сигару насквозь.
– Дорогой мой, – язвительно заметил он, – держу пари на полкроны: где бы молочник ни остановился, мы увидим что-нибудь особенное.
– Это я могу, – засмеялся я, – идет.
Примерно четверть часа мы молча шли за таинственным молочником. Он убыстрял шаг, мы едва поспевали, а молоко, серебряное в свете ламп, выплескивалось на тротуар. Внезапно он юркнул куда-то вниз. Я думаю, Руперт и впрямь считал его кем-то вроде эльфа, и миг-другой не удивлялся. Потом, крикнув мне что-то, он кинулся за ним и тоже исчез.
Я ждал его минут пять, прислонившись к фонарю, пока молочник не возник снова, поднявшись по ступенькам уже без бидона. Он убежал, прошло еще минуты три, и тут вылез Руперт, бледный, но смеющийся, что с ним обычно и бывало, когда он разволнуется.
– Друг мой, – сказал он, потирая руки, – вот вам ваш скепсис. Вот вам мещанское недоверие к городской романтике. Гоните полкроны, в них и выражается ваша прозаическая сущность.
– Что? – недоверчиво воскликнул я. – Неужели с молочником и впрямь неладно?
Руперт как-то поблек.
– С молочником? – переспросил он, пытаясь сделать вид, что не совсем понял. – Ах, да, молочник! Н-нет, дело не в нем…
– А что же с ним? – неумолимо продолжал я.
– Честно говоря, – ответил Руперт, переминаясь с ноги на ногу, – молочник, если судить о действиях, произнес: «Молоко, мисс» – и передал бидон. Конечно, он мог сделать тайный знак…
Я расхохотался.
– Идиот! – сказал я. – Да признайте вы, что ошиблись! С чего бы ему делать знаки? Вы же сами признали, что ничего особенного с ним не было. Признали?
Руперт сосредоточился.
– Ну если уж вы спрашиваете, – сказал он, – да, признал. Может быть, он просто себя не выдал. Может быть, я был не прав.
– Что ж, – сказал я, немного рассердившись, – вы должны мне полкроны.
– Вот тут я не согласен, – суховато возразил Руперт. – Возможно, слова его невинны. Возможно, невинен он сам. Но полкроны я вам не должен. Условия пари предлагал я, и они – такие: где бы он ни остановился, мы увидим что-нибудь особенное.
– Значит?.. – сказал я.
– Значит, особенное мы увидели, – отвечал он. – Пойдемте, посмотрите, – и прежде, чем я вымолвил слово, утонул в синем сумраке дворика. Ничего еще не решив, я последовал за ним.
Проникнув во дворик, я почувствовал себя очень глупо – в полном смысле слова это был колодец. Запертая дверь, закрытые ставни, короткая лесенка, по которой мы спустились, дурацкая нора, дурацкий человек, который меня привел и чему-то радуется… Я собрался уйти, когда Руперт схватил меня за локоть.
– Послушайте! – сказал он и постучал левой рукой о ставни с такой решительностью, что я остановился. Изнутри доносилось какое-то бормотание.
– Вы говорили с тем, кто внутри? – спросил я.
– Нет, – угрюмо усмехнулся он, – но очень хотел бы. Знаете, что он бормочет?
– Конечно, нет, – ответил я.
– А вы прислушайтесь, – резко проговорил Руперт.
Примерно минуту я стоял, вслушиваясь, в тишине аристократической улицы. Сквозь длинную щель доносился непрестанный стонущий звук, понемногу сложившийся в слова: «Когда я выйду? Когда же я выйду? Когда меня выпустят?»
– Вы что-нибудь понимаете? – спросил я, рывком повернувшись к Руперту.
– Может быть, вы думаете, что я преступник, а не сыщик? – ехидно сказал он. – Нет, мой друг, я ничего не понимаю. Женщина эта (голос – несомненно женский) не моя брошенная дочь и не одалиска моего сераля. Просто когда я слышу, как зовут на помощь и бьют по ставне кулаком – да, минуты три назад, – мне кажется, что это необычно, вот и все.
– Простите, мой друг, – сказал я, – однако сейчас не время для споров. Что мы будем делать?
В руке Руперта Гранта сверкнул складной нож.
– Прежде всего, – ответил он, – мы займемся взломом.
С этими словами он вонзил лезвие в щель и рассек ставни, приоткрыв кусок оконного стекла. В комнате за окном было темно, стекло казалось матовым и темным, как грифельная доска. Потом мы кое-что увидели – и отшатнулись, у нас перехватило дыхание. К стеклу приникли чьи-то глаза, настолько приникли, что окно казалось маской. Наконец мы увидели бледное лицо и яснее услышали голос:
– Когда я выйду?
– Что бы это значило? – спросил я.
Руперт не ответил, но поднял трость и, словно шпагой, проткнул стекло. Получилась, как ни странно, очень аккуратная, маленькая дырка; и тут же из нее хлынул жалобный голос, молящий о свободе.
– Вы не можете выйти, мадам? – спросил я, наклоняясь к дыре в немалом смущении.