— Ай, Матрена, драстий! Как живем-можим?
— Та живем помаленьку. Пока живы-здоровы, — отвечает бабушка, а Смагул протягивает руку маме.
— Ай, Оксана, драстий! Как живем-можим?.. Хорошо? Ну, слава богу! Принимай гостей.
Мужчины заносят в сенки и в хату узлы. Женщины-казашки, маленькие и застенчивые, несмело произносят: «Драстий!» — и вопросительно смотрят на мужчин, ожидая распоряжений. А те разворачивают узлы и высвобождают из них ребятишек. Женщины разжигают в сенках огромный самовар. На улице разрубают баранью тушу, а наша мама гремит на плите двухведерным чугуном. В хату вошли все приехавшие, стало тесно. Смагул с Мукашем внесли свернутую в рулон кошму и раскатали ее по всему полу. Кто сидел на лавке и табуретках, тотчас же попадали на кошму, уселись, свернув ноги калачиком. Выяснилось, что они едут в Казахстан в гости к родственникам, а к нам их загнал неожиданно разыгравшийся буран.
Вдруг казахи громко засмеялись. Я увидел, что около двери суетился семилетний казашонок. Он почему-то падал на четвереньки, поднимался, делал несколько шагов и опять падал. Это Ишимка нашел в углу мои новые, неразношенные валенки и надел их. Когда он заметил, что смеются над ним, поставил валенки в угол и сел на свое место.
— Ой, Павло, смех, прам смех! — продолжая смеяться и крутить головой, заговорил Смагул. — Это мой бараншук, Ишимка. Он никогда не имел пимы... Ой, прам смех!..
— А в чем же вы его везете по такому холоду? — удивился отец.
— А мы его в кашма толкал, там тепло...
Отец покачал головой: мол, какой тут смех, если мальчишку везут босиком в такую даль; чего доброго, ноги отморозит. «А долго вы в Казахстане будете?» — спросил он Смагула. Тот ответил, что месяц-полтора, Отец подозвал меня и Ишимку к себе:
— Ну, хлопцы, вы познакомились? Вот и хорошо, что вы уже кунаки. А теперь, Ванюшка, слушай, что я скажу. Ишимка едет далеко-далеко. — Он кивнул на замерзшее окно, и мы глянули туда же. — Так вот, мороз-то большой, а Ишимка без пимов. У тебя две пары, старые и новые. Вот мы и отдадим новые пимы Ишимке на дорогу. Он погостит, привезет их обратно. А ты, сынок, дома и в старых походишь месяц. Согласен?
Я кивнул головой. Ишимка еще плохо говорил по-русски, но по его глазам было видно, что он понял, о чем идет речь. Он подбежал к своему отцу, радостно залопотал по-своему, показывая на меня и валенки. Казахи сразу оживились, заговорили, кто по-русски, кто по-казахски.
— Ай, Павло, ты прам хороший человек, выручал Ишимку! Ай, спасиба, спасиба!
Утром гости собрались выезжать. Смагул подвел ко мне Ишимку, обутого в мои валенки, и что-то шепнул ему. Тогда Ишимка взял мою руку и крепко пожал ее. Смагул тоже пожал мне руку, погладил по голове и сказал: «Бывай, Ванюша! Назад приедем, полный пимы подарка привезем».
Через месяц казахи снова заехали к нам, но уже не стали ночевать, а только на несколько минут зашли в хату. Вошел и Ишимка. На нем были надеты новые белые валенки, а мои, черные, вставленные голяшками один в другой, он держал в руках. Подошел, протянул их мне: мол, держи крепче, и сильно дернул. К моим ногам посыпались конфеты в разноцветных бумажках. Столько конфет я никогда не видел! Ишимка улыбался, наблюдая за мной раскосыми черными глазами. Он говорил: «Бери, бери! Все тебе...»
Позднее Ишимка стал ездить в Байдановку за водой. Мы часто встречались у колодца и вместе наливали бочку. У него был завидный кнут. Я брал его, вертел в руках, пробовал щелкать им. Ишимка заметил, что кнут мне понравился, и через несколько дней привез мне другой, еще получше. Он был сплетен из множества тоненьких сыромятных ремешков, украшенных пышными кистями и медными колечками, А кнутовище было из красного дерева. Кнут для меня сделал по просьбе Ишимки его дедушка. После этого каждый раз, когда Ишимка приезжал за водой, я рвал у себя на огороде морковь и лук, которые очень любили казахи, а сами никогда не садили, и передавал их Ишимкиному деду.
Однажды вместо Ишимки за водой приехал его дедушка. Я встретил его вопросом:
— А где Ишимка?
— У него беда большой, захворал он, — грустно произнес старик и часто заморгал.
Я помог ему набрать воды. Нарвал в саду литровую банку смородины и заспешил с ней в аул. В темной дерновке, где жил мой друг, сидели старики и старухи. Удивившись моему приходу, они повставали со своих мест и расступились. В углу на верблюжьей кошме лежал Ишимка. Он слабо улыбнулся и протянул мне руку. Она была горячая и ослабевшая.
— Что у тебя болит, Ишимка?
— Все болит... Вот здесь, — он провел по груди рукой.
— Так надо доктора позвать!
— Нет, не надо, — покачал головой Ишимка.
— Почему?
— Нельзя. Они будут сердиться... — кивнул он на стариков. — Они говорят, что аллах лучше поможет...
— Аллах?..
Домой я бежал, ног под собой не чуя.
У мамы нашей круглое лицо, щеки розовые, а на них — глубокие ямочки. Я слышал, что у всех добрых людей на щеках ямочки. Но когда мама была чем-то сильно озабочена, ямочки на щеках пропадали. Вот и сейчас, когда я рассказал об Ишимке, ямочки исчезли. Она посмотрела на бабушку, спрашивая глазами: «Так что же делать?» И та глазами ответила: «Делай, что задумала». Мама повязала белую косынку и сказала: «Поеду за врачом». «И я поеду!» — решительно заявил я. И мы поехали в Неверовку за врачом.
Неверовский врач Пастернюк уже собирался спать. Он вышел на стук и сразу же: «Куда? Что случилось?» Через несколько минут мы все сели в трашпан и поехали. Лошадью правил врач. За всю дорогу он только и сказал: «Прямо беда с этими старыми казахами. Надеются на аллаха, а дети мрут. Ох, темнота!..»
В ауле нас не ждали. Мы вошли в дерновку. У постели Ишимки сидели мать и дедушка и плакали. А Ишимка бредил, стонал, кусал запекшиеся губы. Пастернюк по-хозяйски подошел к нему, взял за руку, поставил градусник, потом приставил к груди трубку.
— Воспаление легких, — сказал он маме. — А у стариков спросил: — Где же он мог так застудиться летом? — И дедушка сказал, что в жару Ишимка напился ледяной колодезной воды.
На следующий день я сбегал в аул. Ишимка уже был в сознании, и мать ставила ему водочный компресс, как приказал врач. Я еще несколько раз навещал его и всегда возвращался домой с легким сердцем: мой друг выздоравливал. А через полмесяца он снова приехал в Байдановку за водой, и мы дольше, чем обычно, беседовали с ним у колодца...
Потом семья Ишимки переехала в дальний аул. Накануне отъезда Ишимка прискакал верхом на лошади прощаться со мной. Я провел его в наш сад, угостил смородиной, последний раз нарвал для его дедушки луку и морковки. Но Ишимка принимал подарки как-то неохотно, был задумчив и молчалив. Мне хотелось сказать ему на прощание что-нибудь ласковое, но таких слов я не знал. Я достал из кармана самую дорогую для меня вещь — складной ножик с двумя лезвиями, со сверлышком и отверткой — и протянул ему: «На вот, на память...» На глазах Ишимки заблестели слезы. Он быстро сорвал с головы расшитую тюбетейку и отдал ее мне: «Возьми, тоже на память...» И, пожав мне руку, побежал к лошади, кошкой вскочил ей на спину и прямо со двора пустил в галоп. Я долго стоял у плетня и смотрел, как все дальше и дальше уносит в степь буланая лошадь маленького бритоголового наездника, моего друга Ишимку Смагулова...
ОТЕЦ И ДРУГИЕ
О том, как началась война, много писано, много говорено. Я не помню, как было объявлено о войне, что тогда говорили о ней старшие. Но хорошо помню день, когда провожали на войну байдановских мужчин первой очереди призыва. В эту очередь попал и мой отец. В тот день многие мужчины и парни были под хмелем, ходили последний раз по деревне, прощаясь с односельчанами. Отец с утра никуда не отлучался из дому и не спускал с рук одиннадцатимесячного Леньку. Напевая какую-то мелодию, отец поддерживал под руки Леньку, а тот топал ножонками по столу, заливался смехом и агукал. А мы сидели молча и смотрели на отца, еще не веря, не сознавая, что, может быть, последний раз слышим его голос. Мы не представляли, что нас ждет впереди, какая она, жизнь без отца, что такое война.
Перед выходом из дому отец взял в руки свою гармонь, осмотрел ее со всех сторон, но так и не решился растянуть мехи. Поставил гармонь на стол и сказал Петьке: «Ты, сынок, учился бы играть...» Потом он взял на руки Леньку, мы все вышли из дому и направились к конторе. По улице шли другие семьи, ехали на подводах призывники соседних деревень. Возле конторы было много народу. Почти у каждого мужчины на руках ребенок. Малолетние ребятишки играли, шумели, гоняясь друг за другом. Нелепо и некстати звучал их смех, но он как бы утверждал, что жизнь будет продолжаться, что этот смех и надо защищать.
Вот сын успокаивает плачущую мать: «Не плачьте, мамо, война долго не будет. Все будет в порядке, мы скоро вернемся». Один перепивший байдановец плачет сильней своей жены, а та утешает его; «Не плачь так, Коля. Может, скоро все обойдется...» Но он отрицательно качает головой и приговаривает: «Ой, нет, Галю, мы больше не побачимся. Сердце мое чуе...»