важнейших делегаций и комитетов. Он даже пригласил меня к себе — но сначала ему срочно пришлось выехать куда-то, потом я расхворался, первый раз в жизни, так что до встречи дело не дошло. Но он обо мне не забыл: из его кабинета звонили в клинику и в результате сам профессор несколько раз появлялся у моей койки в неурочный час. Однако у старика славы было уже больше, чем практики, и он сразу же спутал карты опекавшему меня толковому пареньку, а когда болезнь затянулась, накричал на ассистентов и только после этого разрешил вернуться к первоначальным методам лечения.
Шимонек кровно обиделся, когда я описал ему этот случай. Он не поверил, что высокое вмешательство могло так нелепо кончиться. Меня это совсем не удивило. И теперь — когда благодаря его дружеским стараниям и памяти выдающегося деятеля сам Государственный совет принял решение о награждении меня высшим орденом — его беспокоило, что я иду на торжественную церемонию с лацканом голым и девственным. Он доискивался в этой якобы небрежности отсутствия уважения. Сомневался, дорос ли я до этого серьезного события. Очень недобрым взглядом косился он на мой широковатый в талии пиджак, хоть мы и привели его с Тадеушем в полный (насколько это было возможно) порядок. Кажется, он начинал жалеть о своих хлопотах и хождениях, связанных с награждением.
Но дело было сделано. Мы молчали, покашливали, грелись на солнышке. Я глазел в предпраздничную газету, заполненную длинными речами и торжественными комментариями, Шимонек следил за часами.
— Идем! — приказал он наконец. — Трогай!
Мы обогнули парк, а затем мимо караула у железных узорчатых ворот проследовали во двор, в глубине которого стоял белый особняк. Ветер трепал флаги на высокой мачте. Оба мы, Шимонек и я, входили сюда впервые. Очень давно я часто с жаром мечтал, чтобы именно здесь — на пороге отечественной истории — стоять в карауле.
Сейчас я шел по залитому солнцем двору с неясным чувством какого-то беспокойства и стыда.
Беспокоил меня и Шимонек. Лицо его покрылось красными пятнами, руки тряслись, когда он отдавал приглашение молодому поручику с адъютантским аксельбантом. В холле я увидел в зеркале нас обоих, как неуверенно мы вышагиваем по паркету, — маленький Шимонек и я. Выглядели мы чертовски смешно, словно эту пару нарочно подобрал режиссер для глупого фарса. Так смешно, что я перестал стыдиться и разозлился.
— Милый Шимонек, — заговорил я, не понижая голоса и смеясь в открытую, — не хмурься, держись прямо и перестань кланяться дверным ручкам. Ты не в костеле. К своим пришел, Шимонек, и за положенным.
Мы вошли в просторный, заполненный людьми зал. А последнюю фразу я произнес громче, чем хотел. Ее услышали. Шимонек побледнел и покрылся потом. Но у Шимонека была своя гордость и твердые убеждения. И потому, когда вокруг нас мгновенно все стихло, ибо ждали ответа и реакции товарища Шимонека, человека иссохшего, коротконогого и линялого, с моржовыми усами и совсем выцветшим глазом (второй, искусственный, неподвижно голубел в глазнице, разможженной некогда каблуком гестаповца), — и потому товарищ Шимонек Теофиль, шестидесяти четырех лет от роду, сын Антона и Евлалии, поправил дрожащими руками узел галстука и проговорил на удивление четко:
— Сущая правда, Янек.
Затем он потянул меня за локоть, а когда я, сложившись пополам, наклонился к нему, то уже снова очень любил его, этого паршивого зануду, ибо Шимонек захихикал на свой манер — тихонечко и радостно — и добавил уже совсем доверительно:
— Ну и даешь! Ну и даешь, чертяка!
И мы оба смеялись, а лица вокруг нас тоже стали проясняться. Веселый басок позади пророкотал: «Здорово, правда? К своим и за положенным, а?» И конечно же, затащили бы нас, двух никому не известных сиротинок, в какую-нибудь группу, если бы в этот момент не появились озабоченные, деловитые и в меру замотанные чиновники, ведающие такого рода церемониями, специалисты своего дела, скромные, тщательно одетые и решительные, со списками и бумагами в руках, в соответствии с каковыми они тотчас же принялись наводить порядок в этой неразберихе, выкликая фамилии (одни с большим, другие почти с обычным уважением), и провожать вызванных в тот самый зал, где уже ждали телекамеры, микрофоны и осветители с лампами на забавных вилках, мы же, притихшие и сгрудившиеся (зал был, в сущности, невелик), размещались рядок за рядком, грядка подле грядки, лицом к белым закрытым дверям, из-за которых в рассчитанное до секунды время должны были выйти — и наконец вышли — те, кого мы дожидались.
Нас с Шимонеком разлучили. Его запихнули куда-то назад или в угол, он исчез в небольшой, но плотной толпе. Меня же поставили впереди. Один из специлистов-установщиков, заметив наконец мой обвисший, мешковатый пиджак, пустые лацканы и всю мою огромную тушу, которой я загородил какого-то невысокого генерала (он что-то раздраженно бубнил в мою левую лопатку), на мгновение переполошился. Ему очень хотелось убрать меня из-под резких лучей рефлекторов и объективов уже трещавших камер. Но он не мог. Список, определяющий очередность, накрепко связывал ему руки. Он только с укоризной взглянул на меня, а я изобразил на лице: близок локоть… Но тут все началось: они уже подходили ко мне.
Главный помощник со списком и коробочками стоял несколько в стороне и подсказывал. Тот, кто пришел нас награждать, протянул руку за орденом и взглянул на меня скучающе и даже дружески вежливо. Я заметил: только в следующее мгновение он по-настоящему увидел меня — все недостатки моей одежды и внешности, которые привели в такое замешательство второго помощника. Он не показался мне человеком, охотно улыбающимся, но тут что-то дрогнуло у него на лице и он очень откровенно подмигнул мне левым глазом, именно как свой своему, хоть и сохраняя приличествующую дистанцию. Увы! Я не успел ответить. Сердце мое глупо и как-то даже болезненно заколотилось. Меня застигли врасплох: мне пришлось здорово согнуться, ибо орден висел на длинной командорской ленте, сверкал эмалью и золотом, и я просунул голову в ленту, ничего не соображая в тот момент, совершенно не понимая, кто, зачем и по каким причинам решил одарить меня признанием и орденом, таким высоким, превосходящим все мои ожидания. Я почувствовал слабое, холодное пожатие руки, пробормотал что-то подобающее случаю, и меня уже ловко отодвинули назад, в конец ряда, за спины очередных ожидающих, которые, впрочем (заметя, что именно заблестело на моей шее, заметя символ, надетый на мою шею), расступались вежливо, торопливо, бросая взгляды на меня и на галстук, кое-кто даже был раздосадован или опечален. Тогда-то я и увидел Шимонека: он стоял где-то в самом дальнем ряду, прижатый спиной к стене,