Один из рыбаков, обросший серой бороденкой, в которой лицо тонуло почти целиком, отчего весь он казался дремучим, непроницаемым, заговорил по-доброму, и глаза его засветились из свалявшихся зарослей:
- Слушают... Ни ушей, ни мозгов, а слушают... - Этот рыбак по фамилии Свеженцев был многоопытным человеком, объездил страну и много ходил по морям на разных рыболовах и рыбачил на прибрежных тонях, но и в свои пятьдесят два года сумел сохранить мечтательность новичка.
- Слушают, - поддакнул Бессонов. - Не пройдет и недели, как ты их возненавидишь.
- Да, - согласился Свеженцев. - Но это будет через неделю...
Они знали: когда в садках набьется достаточно рыбы, нерпы станут приплывать к неводам, залезать в гулевые дворики и будут не столько пожирать дармовую рыбу, сколько драть ее без разбора, дурея от азарта и жадности.
- Совсем как люди, - сказал Свеженцев.
Бессонов слушал отвлеченно, пальцы его хватали дель, продевали игличку, отматывали виток капроновой нити, опять захватывали дель, а впереди взгляд ловил десятки, сотни метров сетей, и смотреть туда совсем не хотелось. Это была работа, раздробленная на движения, на метры, на звуки дребезжащей немудреной музыки: "Море, море, мир бездонный..." Но он наконец оставил игличку, встал с песка, отряхнул колени, разогнулся и закурил. И все также побросали работу. Миша Наюмов бросил два валуна там, где его застал перекур, трусцой и бочком, приподнимая левое плечо, побежал к бараку, ворвался в дверь, а минуту спустя показался с ружьем, торжественно, выпятив ту худощавость, которая в его возрасте должна была бы округлиться в пузцо, пошел к берегу, к урезу воды, на ходу заряжая ружье, у воды замер, прицелился, но было видно, что он слишком возбужденный и уставший, руки его вздрагивали. Волна прихлынула к нему, залила кеды, Миша качнулся, но не отступил и в тот же миг выстрелил. Пуля выбила фонтанчик далеко в стороне от круглой блестящей головы нерпы. Выстрел прозвучал кратко и глухо, а через секунду отозвался эхом со спины от сопки. Нерпы только сместились чуть в сторону. Миша перезарядил ружье, выстрелил еще раз и тут же опять нервно перезарядил ружье. Две или три нерпы осторожно, без всплесков ушли под воду, остальные по-прежнему слепо взирали на фигурку распсиховавшегося человека.
Бессонов покачал головой, но опять смолчал. А к Мише вразвалочку подошел кандей Валера Матусевич, на ходу скинул шлепанцы и в набегавшую пену ступил босиком, молчаливо прикоснулся к плечу Миши, тот без пререканий отдал ружье. Валера прицелился и выстрелил. Одна из нерп наполовину выметнулась из воды, шлепнулась с всплеском и закрутилась медленным толстым веретеном, выставляя наружу налитые салом блестящие бока. Миша запрыгал, потрясая руками и по-мальчишески ликуя. Теперь почти все нерпы скрылись под водой, покачивались только три головы поменьше. Валера опять долго прицеливался, и казалось, после такого затяжного вступления пуля уйдет в сторону. Но после выстрела ближайшая из трех нерп тоже забилась.
- Завязывай! - грубо, но и с напускной безразличностью крикнул Бессонов. И сам же подумал, что крикнул запоздало - ни одной нерпичьей головы на поверхности уже не было, минут через пять они вынырнут где-нибудь далеко в море.
Миша поплелся работать, а Валера забрал ружье, вернулся в барак, но скоро опять вышел, стал тюкать топором сваленные у дверей досточки, собранные по отливу. "Вот тоже человек, - подумал Бессонов о Валере. Тихоня и пентюх. Посмотришь: ни рыба, ни мясо. А каков стрелок..." Был Валера для него не то что бы загадкой. Бессонов при взгляде на него, на тусклое лицо, просто не замечал никакой душевной огненности - только тягучесть, угрюмость, молчаливость. Маленькие, будто ослепшие глаза, и можно было подумать, что нет у человека никакого прошлого, взгляд его упирался в тупик времени, словно вот таким, большим, морщинистым, с сигаретой в зубах, умеющим говорить что-нибудь пустое и односложное, пить водку, делать нехитрую работу - строгать, рубить дрова, варить густую похлебку, стрелять из ружья, - таким он и родился, наверное, вчера, а сегодня с утра встряхнулся и явился пред людьми со своими немудреными способностями, с простодушием, граничащим с туповатостью, с помятым лицом и свернутым набок носом. И то, что было его прошлым, будто не ему принадлежало, а про другого сказано: был этот молодой мужик резан в драке в Корсаковском порту и, резаный, на три года попал в тюрьму. После освобождения работал на МРС, тонул в море, но выплыл один из восьми человек команды. Как-то зимой замерзал с приятелем на охоте, но пересидел трехдневный буран в сугробе, а приятель, решивший все-таки идти, пропал. "Ну как такого брать в море? думал Бессонов. - Накличет нехорошее. Пусть лучше жарит-варит, так спокойнее".
Две нерпичьи туши потянуло наискось к берегу. Метров за сто от барака их выбросит. И оттуда через некоторое время при попутном ветре будет нести сладковатым, тошнотворным душком. Бессонов не без злорадного удовольствия подумал, что, если начнет вонять, пошлет стрелков убирать падаль.
* * *
Две недели они готовили километровые ставные невода. И наконец стали выходить в море - возили на кунгасах тяжелые валуны в сетяных мешках, называемых пикулями, многие и многие тонны, опускали пикули на дно для груза, чтобы не сорвало невода, городили рамку из "Геркулеса", толстого троса; пришедший МРС набивал "центральную" - тянул трос - хребет невода с нанизанными оранжевыми балберами - большими поплавками. На следующий день подшивали к тросу стенку из прочной мелкой дели, и опять целыми днями возили валуны, вязали пикули. Две километровые оранжевые гирлянды отсекли лососю подходы к нерестовой речке Филатовке. А потом на двух кунгасах отправились за восемь миль в соседнюю бухту, чтобы установить третий невод. В этой бухте, в палатке на высоком деревянном помосте, всю путину должны были жить по очереди трое из семерых.
Возвращались в полной тьме, когда берег наливался свирепостью, вырастал еще выше сопочными нагромождениями и конусом Тяти, которые были черны провально, чернее космоса, так что космос с его звездами исчезал-таял в их черноте. И робко тарахтевший кунгас вздымался в тьму сверху и проваливался в тьму снизу, и те, кто пристыл к банкам и давно сгорбился и усох душой от усталости, думали о себе, как о чужих, думали, что плывут они в пространствах неведомого царства из тяжелой недетской сказки. Бывало так, что сидевший впереди тряс головой, чтобы отогнать наваждения миражей, и вдруг принимался кричать и махать рукой, показывая рулевому, куда надо подать медленно ползущий кунгас, чтобы не налететь на камни, зашумевшие впереди. Все слышали его "Отворачивай!", но не видели, куда показывает он. Тогда глушили мотор и слушали. Море вздымалось ровно и сильно. Но вот Миша Наюмов, отличавшийся особой ночной глазастостью, произносил:
- Показалось...
И тогда не наговорившийся Витек Рыбаков, который по молодости еще не знал, что такое усталость, вдруг прорывался чудовищным напевом, распугивая всеобщую оцепенелость, усталость, злость:
- А мне пожра-а!.. А мне пожра-а!.. А мне пожрать охота...
В такие минуты они привязывали себя к жизни ниточкой: ночь - кандей
Валера - костер, разжигаемый Валерой в неизменном месте, на уступе, которым спускалось к побережью плечо сопки Доброй. Вокруг огонька существовало что-то, угадывалось: сопки, вулкан, звезды, но все, что было вокруг, теряло сок - жизнь вытекала из всего, что днем имело видимость и осязаемость, - весь сок собирался в одну крохотную капельку - в мерцающий глазок жизни, видимый в чистые ночи на много миль, и тлел он до тех пор, пока кунгас с ушедшими рыбаками не швартовался в прибойной полосе.
Валера каждый день "заряжал" маячок сухой ветошью и дровами, накрывал старым корытом. Едва солнце проваливалось в ночную пучину, Валера выходил из барака, долго смотрел из-под руки в темнеющее море, а потом совал в карман пузырек с бензином, брал ружьецо "от всякого случая" и в шлепанцах на босу ногу топал в гору. Скоро в густом травостое от его путешествий настелилась тропка. До полуночи она служила Валере, а ближе к рассвету по ней стал приходить к помойке за объедками старый медведь, живший в соседнем распадке, он не хулиганил, ничего не ломал и в неурочный час старался не попадаться на глаза, уходил, оставляя в песке старческие следы.
Дома они тяжело отупело ужинали и забирались в свои берлоги на нары. Снов не было, но и без снов руки продолжали вздрагивать и шевелиться, выполняя муторную работу. Среди ночи кто-нибудь мог сесть и, не размыкая глаз, выматериться. Валера, единственный, кто в эти дни отсыпался, всматривался в темноту, пытаясь угадать, кого там пробрало. С восходом их скрюченные тела вытаскивались из тьмы неизвестной силой и все начиналось заново.
Но на переходе, пока они еще не утрачивали дар речи, могли разговориться:
- Слышали, как в прошлом году обули Фомичева из Южного?