Я была занята собой, потому что мне хватало забот с господином Реддером. Я проходила у него обучение, несмотря на телефонные советы моего отца уехать — если не в другую страну на время, то хотя бы в большой город, потому что, по его словам, только вдали становишься кем-то. Я не уехала вдаль, а удалилась всего лишь за угол, в райцентр, в однокомнатную квартиру, в книжный магазин господина Реддера.
— Ну да, — сказал мой отец по телефону, — вы не созданы для приключений, ни ты, ни Аляска.
Сельма была занята собой, потому что она начала страдать ревматизмом. Суставы у нее постепенно деформировались, особенно пальцы левой руки. Мой отец после диагноза звонил из какого-то приморского города и сказал, что Сельма должна вместо ревматизма лучше впустить в себя побольше мира; что он, дескать, говорил с доктором Машке по телефону о Сельме, и доктор Машке в своей кожаной куртке, скрип которой был слышен даже по плохой телефонной связи, сказал, что ревматизм получаешь, когда хочешь удержать вещи, которые не дают себя удерживать. Сельма переложила трубку из левой руки, которая начала деформироваться, в правую и сказала моему отцу, чтобы он унялся, наконец, со своим вечным внешним миром, и мой отец положил трубку.
Мы искали Аляску целый день. Сперва и Марлиз помогала, это Эльсбет ее уговорила, ради свежего воздуха, который Марлиз пошел бы на пользу.
Марлиз через десять минут повернула назад.
— Собака пропала, — сказала она. — Придется вам с этим смириться.
Мы прочесывали лес, спотыкаясь о корневища и перебираясь через упавшие трухлявые деревья, мы отводили от себя низко висящие ветки и снова и снова звали Аляску. Я тащилась за Сельмой, Эльсбет и оптиком, Сельма держалась за оптика, взяв его под руку, Эльсбет шла справа от Сельмы в своих стоптанных туфлях-лодочках. Им всем троим было около семидесяти. На прошлой неделе мы отпраздновали мой двадцать второй день рождения, оптик ткнул пальцем сквозь пламя свечей над пирогом.
— Как можно быть такой молодой? — спросил он.
— Сама не знаю, — ответила я, хотя оптик задавал этот вопрос не мне, а так, в пространство.
Аляска уже тогда была много старше, чем вообще полагается быть собаке. Сельма недавно видела по телевизору документальный фильм про преступников, которые крадут собак и, по словам Сельмы, превращают их в подопытных животных. Сельма была очень обеспокоена.
— Я не думаю, чтобы именно Аляску превратили в подопытное животное, — сказала Эльсбет. — Ну что можно проверить на старой собаке?
— Как стать бессмертным, — сказала Сельма.
Я не верила в бессмертие, которое можно изучать по Аляске, и, наоборот, боялась, что она забилась куда-нибудь умирать. Правда, забиваться куда-нибудь было не в характере Аляски, но ведь до сих пор и умирать было не в ее характере. При каждом приближении к упавшему дереву или к куче листвы я боялась, что именно это место Аляска могла облюбовать себе для того, чтобы залечь умирать.
Я еще с утра, когда мы заметили пропажу Аляски, позвонила Пальму, потому что боялась, как бы он не пошел на охоту, не перепутал Аляску с косулей и не пристрелил ее.
— Да я бы этого никогда не сделал, Луиза, — сказал Пальм. — Может, помочь вам искать?
Со смерти Мартина, за все минувшие двенадцать лет Пальм больше не выпил ни капли. Вместе с Сельмой они убрали все бутылки — и пустые, и полные, — они стояли под раковиной Пальма, под кроватью Пальма, в шкафах ванной комнаты и спальни. Они с Сельмой сделали пять ходок к контейнеру со старым стеклом.
Пальм сделался набожным. Повсюду в его доме теперь висели цитаты из Библии, большинство из них было связано со светом. Я — свет миру[3], было написано на холодильнике. Я в мир пришел как свет[4], было написано над разделочным столом. Я свет, что превыше всего[5], было написано на темном шкафу в спальне Пальма.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Эльсбет не понимала этого.
— Где же тут смысл? — спрашивала она снова и снова. — Как можно было обратиться к Богу как раз тогда, когда Бог показал Себя со Своей худшей стороны?
Но Сельма сказала, что в этом, пожалуй, больше смысла, чем сдувать в апреле листья с дерева, и что Пальм, в конце концов, всегда хорошо разбирался в освещении и светилах.
Я после смерти Мартина стала бояться Пальма, но это был не тот страх, какой я испытывала к нему раньше. После смерти Мартина я стала бояться боли Пальма. Я не знала, как мне подойти к нему — как не знаешь, можно ли и как подойти к неподвижному животному, которого никогда раньше не видел. Боль вывернула из него все лишнее, а это было, считай, вообще все в Пальме. И злость куда-то ушла, а без злости он был еще страшнее, чем с ней.
Взгляд Пальма теперь больше не был зверским, волосы тоже не лохматились дико, а каждое утро были прилизаны и приглажены, и все равно — как у Мартина — вскоре уже торчал какой-нибудь вихор. Если ему на это указывали, он отвечал:
— Это он указывает, где Господь.
После смерти Мартина Пальм заходил то к Эльсбет, то к оптику, то к Сельме, чтобы обсудить места из Библии. Они оставляли Пальма у себя, насколько он захочет, усаживали в своих кухнях, гостиных или на табурет для проверки зрения. Пальм хотя и инсталлировал в себя за эти годы веру, но никто не мог положиться на то, что она достаточно тверда для непрерывных часов в тихом доме Пальма и достаточно атлетична для того, чтобы взять в рывке, толчке или жиме все то, чего больше не было.
По большей части Пальм обсуждал места из Библии с самим собой, он предвосхищал вопросы для обсуждения, которые ему редко задавали.
— Теперь ты, конечно, хочешь знать, почему Иисус сказал слепому, чтобы тот не возвращался в деревню, — говорил Пальм. — Я могу тебе это объяснить.
Он говорил:
— Наверняка ты уже не раз спрашивала себя, как именно Иисус сделал ходячим расслабленного, ну, это я тебе с удовольствием растолкую, — и Пальм растолковывал, а оптик молчком помешивал в своей кофейной чашке и не противился высказываниям Пальма, и даже Эльсбет, которая по-настоящему старалась выслушивать Пальма и во все вникать, в какой-то момент задремывала, она спала сидя на диване с открытым ртом, а Пальм все равно продолжал свои толкования.
Сельма была единственной, кто действительно задавал Пальму вопросы, и, когда Пальм излагал Библию, она по крайней мере говорила:
— Да, Пальм, я действительно спрашиваю себя об этом, объясни же мне.
Она многое переспрашивала, чтобы продлить его разглагольствования, чтобы он получил себе пару лишних часов, ведь для Пальма, по мнению Сельмы, дело было в этом: еще пару часов не оставаться одному. Время от времени Сельма в его посещения удалялась в ванную комнату и быстренько съедала там штук пять «Mon Chéri» за раз. Из-за начавшейся деформации левой кисти она вскрывала целлофановую упаковку одной рукой, как тогда, когда ей пришлось таскать меня на себе три дня. После «Mon Chéri» она глубоко вздыхала, совала в рот эвкалиптовый леденец и возвращалась в кухню, где Пальм поджидал ее со своими дальнейшими рассуждениями.
Никто из нас не осмеливался притронуться к Пальму. Мы подавали ему руку, и это было все. Мы никогда не обнимали его, не похлопывали по плечу. Ни в коем случае, мы это знали, Пальм не потерпел бы никаких прикосновений. Как будто мог рассыпаться в пыль.
— Нет, спасибо, не нужно, — сказала я, когда Пальм предложил свою помощь в поисках Аляски; я опасалась, что он все время будет цитировать Библию, в конце концов, в Библии много мест, подходящих для того, кто кого-нибудь ищет.
— Желаю вам Божьего благословения в вашем поиске, — сказал Пальм.
— Ищите, и обрящете, — ответила я, чтобы доставить Пальму радость, и это сработало.
Мы искали до самого вечера.