Жаба взял одну фигурку и поставил её на край корыта. Улыбнулся ей.
…Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы».
…И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её в воду и начал следить.
Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в двери.
– Идёмте, ваша честь. Идёмте, сын мой.
– Куд-да? – не отрываясь от зрелища, спросил магнат.
– Совет собрался. Самозванца этого, Христа, с апостолами судить.
– А-а. Это я завсегда.
Флориан заприметил состояние собеседника.
– Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».
– Н-не-е, – закрутил головой Жаба. – Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи у меня з-завсегда на поясе. Хотите открыть – идите к войту. Раз «преисподняя» открыта, значит, войт там… Где палач?
– Поскакали за ним.
– Эг-ге. Хорошо… Хорошо.
Флориан Босяцкий глядел на корыто:
– Зачем же это вам тешиться по мелочам? Власти и силы над этими мещанами у вас хватает.
И вдруг понял. Сказал с отцовской улыбкой:
– А-а, понимаю. Проба перед великими делами…
– Н-ну.
Войт пошёл за монахом. На мгновение задержался в дверях и бросил жадный взгляд на корыто. Там, на поверхности воды, никого уже не было.
…Ровнёхонько…
Глава 8
ПАЛАЧ
От первых людей моё дело идёт,
Извечно оно, как рай.
Карал Бог изгнанием первых людей.
Каин Авеля смертью карал.
И царя – коль не вовремя трон украдёт –
На плаху тащит палач.
И значит, палач главней, чем народ,
И значит, палач – первач.
Средневековая латинская эпиграмма.За последней из гродненских слобод, в глубоком просторном яру, вдалеке от всяческого жилья приткнулась у колодца халупа под дерновой крышей.
Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченные из горбылей двери и оцепенел: так внезапно после солнечного света темнота ослепила глаза.
Некоторое время он стоял, словно слепой, затем увидел оконце, сноп света, в котором клубился дым, и высоко над своей головой – две пары зелёных глаз.
Глаза на мгновение исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза зажглись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он вздрогнул от омерзения.
– Агысь, – бросил он безличный выкрик, потому что не знал, какое существо прогоняет.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
– Брысь! – прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и замурлыкал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему не видел его. Кот был чёрным, как китайский графит и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, толстый котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшой покой. Пол был гладко оструган и наполовину, где ближе к ложу, укрыт шкурами. Ложе также было под шкурами, а над ложем висели два меча, оба двуручные и длиной почти с человека.
Прямой предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. По этой причине работать ему приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для простых людей и еретиков. Этому пришлось бы работать и работать, если бы не то обстоятельство, что простолюдинов охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово на дорогу: «I nuns…»[60], хотя палач латыни не знал.
Стояли также в покое, в самом тёмном углу, резной шкаф, над которым блестели глаза ещё одного неизвестного существа, стол и разнокалиберные кресла. И от этого становилось неприятно, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискуемой обстановки осужденного (остальное забирали судьи и следователи, оставляя кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была вкопана в склон яра, потому что, очень маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем темное помещение, похожее на сарай. Помещение это было отделено от первого покоя занавесом из облезлых шкур.
– Почему не пришел Пархвер? – спросил тот же самый ясный голос. – За мной всегда приходит Пархвер.
– Сегодня ему не до того, – сказал во тьму гонец.
– Как это не до того? Он что, не мог мне выразить уважение? Он что, не знает, кто я?
– А что он должен знать?
– А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и дьявольских лап. И потому со мной нужно дружить. Как нужно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
– Важное дело, хозяин.
– Ну, хорошо.
Глаза, наконец, приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадёжно терялся в ней, и таинственного существа не удавалось разглядеть. Но всё остальное было видно.
Палач сидел на полу у ложа и складывал из прутьев что-то дивное, с крыльями.
– Сейчас, – сказал он. – Домастерю вот только и поскачем.
Был он широк в руках, плечах и бёдрах, но какой-то вялый и будто бы даже изнеженный. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок непонятной меланхолии, а в однообразных складках возле рта – иронию и разочарование.
– Это что?
– Я, браток, изобретатель.
– А это зачем? Клетка?
– Угу, – произнесло со шкафа невидимое существо. Словно в бочку.
– Замолчите, пан, – сказал туда палач. – Да, это клетка.
Помолчал. Потом пояснил с приязненной доверительностью:
– Понимаешь, ширится мать наша Церковь. И Римская ширится, и Восточная. Римская особенно. И неизвестно, какая возьмёт верх. А скорей всего, рано или поздно помирятся. И наступит время – будет она, правая вера, над всеми иными поганскими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть чуть иначе думает, сметёт. И будут тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека, его матерь наша нежностью, да постоянной опекой, да материнскими хлопотами приведёт в обитель Царства Божьего и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они скачут себе, гуляют весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела до того, что распинали когда-то христиан и, значит, теперь христиане до скончания века обязаны распинать всех остальных и царствовать над ними. Попробуй поймай их души. И никто над этим не думает. Ни философы, ни академики, ни поэты, никто… Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только для людей[61]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого, нужно всё это взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надо думать о будущем и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.