— Товарищ подполковник! Командир переданной в оперативное подчинение вашей дивизии Сто сорок третьей отдельной армейской штрафной роты капитан Кошкин и агитатор роты старший лейтенант Лыков прибыли для получения боевой задачи.
Капитан докладывал не торопясь, отчетливо выговаривая слова. И каждое слово, казалось Алейникову, тяжелой свинцовой каплей падает на горячую землю, ему под ноги, и взрывается там. Он смотрел на широченную спину Кошкина, обтянутую порыжевшей от солнца гимнастеркой, на огромные лопатки, похожие на крылья большой и сильной птицы, и почему-то думал, что, если в эту спину и ударит пуля, она ни за что не пробьет ее, отскочит, как от танковой брони.
— Кто-кто? — переспросил подполковник Демьянов, выслушав доклад. — Как это понять — агитатор?
— Так у нас называется заместитель командира роты по политической части, — спокойно ответил Кошкин, не отрывая руку от пилотки, тоже старой, давно облинявшей.
— Вольно, — произнес Демьянов, с нескрываемым любопытством и даже удивлением разглядывая громадного капитана и старшего лейтенанта. Но те, видимо, давно привыкли к этому, стояли себе, ожидая дальнейших слов начальника штаба дивизии. Руку капитан опустил, но держался все же навытяжку.
Демьянов поглядел на Алейникова. Кошкин тоже скосил свои пронзительно черные глаза, скользнул ими равнодушно по его фигуре и опять стал глядеть в лицо подполковника. «Не узнал», — с облегчением почему-то подумал Яков, ясно понимая, что через какую-то минуту он сам подойдет к нему, поздоровается и все разъяснится. А какие первые слова скажет Кошкин, узнав наконец его, Алейникова? Что будет у него в голосе, в глазах? Удивление? Брезгливость? Презрение?
— Ну, и… сколько вас в роте? — спросил Демьянов как-то негромко, вкрадчиво. — Какова численность?
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая постоянного состава, — отчеканил Кошкин.
— Сколько?! — Демьянов даже отступил на пару шагов.
— Одна тысяча девяносто два бойца, не считая…
«А за что нас, Яков Николаевич?»— гудел в ушах Алейникова этот же голос, который докладывал подполковнику о численности штрафной роты. Тогда только этот голос был глуше, он был усталый и от усталости, видимо, равнодушен, хотя печальные, обреченные ноты прорывались в нем сами собой. Тогда он, Яков Алейников, зимней и лунной ночью тридцать восьмого арестовал вот этого человека и председателя Шантарского райпотребсоюза Засухина одним заходом. Ясно, будто это было вчера, Яков припомнил, как он стучался в двери сперва одного, потом другого, как из домов обоих доносился женский и детский плач, когда он их уводил… Потом этот вот капитан с колючими короткими усами, почти полностью поседевшими, тогда безусый, в сапогах, тужурке и старенькой меховой шапке, наблюдал, как дежурный камеры предварительного заключения расписывается в книге в приеме заключенных, и тут-то он негромко и спросил: «А за что нас, Яков Николаевич?»
Алейников, по-прежнему сидя на врытой в землю скамейке, поставил локти на колени, ладонями закрыл щеки и уши. Ладони были горячими, он услышал, как в пальцах толчками бьется кровь. А может, не в пальцах, а в висках…
— Что значит не считая постоянного состава? — будто издалека донесся голос Демьянова.
— Постоянный состав, товарищ подполковник, — это офицеры и сержанты роты. Мы с Лыковым, командиры взводов, помпохоз, старшина роты, медицинский персонал… Всего человек около тридцати, — ровно докладывал Кошкин, опять же нисколько не удивляясь вопросу подполковника. Голос командира роты то отчетливо доходил до Алейникова, то пропадал куда-то, проваливался. — А остальные — переменный, значит, штрафники, заключенные. У нас дело ведь такое: кровью смоет человек преступление — снимаем судимость, отправляем в обычные войска. А в роту поступают новые. Потому и переменный называется.
— Понятно, — сказал Демьянов. — Спасибо, капитан, за разъяснение. Извините уж.
— Это все обыкновенно, товарищ подполковник. Нам постоянно приходится объяснять…
Яков Алейников, чувствуя, как в груди разливается что-то неприятное и холодное, поднялся рывком и шагнул к капитану и подполковнику. Те одновременно повернулись навстречу.
— Здравствуй, Данила… э-э…
— Иванович отчество мое, Яков Николаевич, — так же неторопливо, как рассказывал о составе и численности штрафной роты, проговорил Кошкин. — Здравия желаю, товарищ майор.
— Ты… узнал меня?
— Так точно, Яков Николаевич. Еще из машины, когда подъезжали. Глаз у меня зоркий. Рубец-то на щеке у тебя памятный.
Демьянов с изумлением переводил глаза с одного на другого.
— Вы знакомы, выходит?
— Земляк это мой, — промолвил Алейников.
— Как? Еще один?!
— Что поделаешь! Земля, видать, тесновата стала. Значит, рубец? И тоже… по ночам я тебе снился, выходит?
— Никак нет, Яков Николаевич. Думать о тебе частенько думал. А чтоб сниться — нет. Нервы, должно, у меня крепкие.
Подполковник Демьянов слушал этот разговор и ничего не понимал.
* * * *
Спустя час капитан Кошкин, сильно размахивая тяжелыми, как гири, кулаками, нагнув голову, по-журавлиному шагал вдоль улицы деревеньки Малые Балыки, когда-то уютной, видимо утопающей в тополиных зарослях, а сейчас почти начисто стертой с лица земли огненным валом войны. Ступал он тяжело, из-под хромовых, порядком разбитых сапог тугими фонтанчиками брызгала пыль; Кошкин, кажется, с любопытством глядел на стреляющие из-под ног пыльные струйки и негромко рассказывал:
— До самой войны, Яков Николаевич, я сидел… Вместе мы с Засухиным были в лагере строгого режима. Помнишь Василия Степановича-то?
Кошкин поднял голову, глянул на Алейникова. Тот, наоборот, опустил свою.
— Ты прости, Алейников… Ты попросил рассказать, я и говорю.
— Ничего… Ты не жалей меня.
— Да мне что тебя жалеть? — усмехнулся Кошкин. — Ну вот… Лагерь большой был, на севере, в самой почти тундре. Скучать было некогда. Там, в тундре этой, и остался навсегда Засухин Василий Степанович… Воробьев, стой! — закричал вдруг Кошкин вслед обогнавшему их грузовику, замахал руками.
Машина остановилась, из кузова, заваленного какими-то мешками и тюками, выпрыгнул коротконогий старшина, подбежал, приложил руку к пилотке.
— Ты что, сам за «делами» заключенных, что ли, ездил? — Кошкин кивнул на грузовик. И, повернувшись к Алейникову, пояснил: — Это старшина нашей роты.
— Никак нет, товарищ капитан. Я попутно — проверить, не осталось ли какого имущества в эшелоне по разгильдяйству и недогляду. Ничего вроде…
По улице, меж развалин домов, обгоревших деревьев, сновали обыкновенные по виду бойцы — в гимнастерках, в пилотках, в кирзовых сапогах, занимаясь устройством на новом месте. Но они же были и заключенными. После боя, в который штрафной роте предстояло вступить завтра на рассвете, сюда приедет весь состав военного трибунала армии, будет на месте освобождать отличившихся. Таковым в первую очередь считается каждый получивший в бою хоть какое-то ранение. На них напишут боевые характеристики, заполнят справки об освобождении и кого отправят по санротам и госпиталям на излечение, других, с пустяковыми царапинами, откомандируют в различные армейские части. «Дела» погибших в бою будут отложены отдельно, запакованы, опечатаны, снабжены соответствующей документацией и отправлены в армейский трибунал… Мешки и тюки, в которые запакованы сейчас «дела» всего списочного переменного состава роты, сильно похудеют, а может, и вообще станут пустыми. Но это ненадолго, через несколько дней в роту прибудет пополнение.
— Склады ПФС прибыли?
— Так точно, товарищ капитан.
— Все заявки командиров взводов на обувь, портянки, обмундирование удовлетворить к вечеру.
— Удовлетворим, товарищ капитан. — Старшина был рыжеволос, лицо изрезано крупными морщинами, кулаки по-крестьянски большие, как и у самого командира роты. — Ручных пулеметов не хватает, товарищ капитан, процентов на тридцать, автоматов почти наполовину…
— Я знаю. Помпохоз уехал на армейские склады с нашей заявкой. — И Кошкин повернулся к Алейникову: — Оружие заключенным выдается у нас только перед боем.
— Вот как… — зачем-то произнес Алейников, хотя отлично это знал.
— В НЗ выдать по два сухаря, квадрату горохового концентрата, сахар. И по банке свиной тушенки на троих.
— Слушаюсь.
— Поскольку мы уже считаемся в наступлении, можно к ужину выдать по сто граммов водки.