Аплодисменты и крики после речи — ещё оглушительней. Зал стал — един и наэлектризован.
И в этом порыве — стали выступать с арены простые матросы. Да, мы все заодно, и с офицерами, и будем так. Да, не разрешим развалить нашу дисциплину! Крик вашей души, товарищ адмирал, найдёт отклик в миллионах душ свободных граждан! Никакие тёмные силы не подорвут доверия к вам! Долг нашего флота — выделить тех, кто поедет увлечь и Россию, и фронт!
Ярко выступал жердястый худой чёрный экзальтированный матрос Баткин: „Да, война затеяна правящими классами, но мы теперь не можем выскочить из неё. Кто требует сепаратного мира — изменник родине и свободе!” (Матросская форма не совсем складно сидела на нём, оказался — студент, караим.)
И на слух, что Ленин хочет ехать сюда, — проголосовал зал: приезд Ленина на Черноморское побережье нежелателен.
Колчака вынесли на руках до автомобиля.
Он смотрел на головы в матросских шапочках: нет, не может быть, чтоб мы так поддались и погибли!
В тот же день команда „Георгия Победоносца” возгласила резолюцию полной поддержки адмиралу: „Через несколько недель может наступить катастрофа. Отбросить все личные счёты, сплотиться. Прекратить вредную деятельность лиц, проповедующих сепаратный мир. Слать наших представителей в Петроград, Балтийский флот и на фронт. Телеграмму правительству и в петроградский Совет: обуздать лиц, подобных Ленину.”
На другой день резолюцию напечатали в газетах, обсуждали на всех судах, и везде поддерживали, и уже выбирали делегатов на фронты, четверть тысячи человек, — офицеров, кондукторов, матросов, солдат и рабочих: повсюду требовать твёрдой власти и звать к наступлению. Многие сами отказывались от уже разрешённых им отпусков. „Теперь нужна только одна партия: партия спасения России!” К воззванию „Георгия” присоединился весь флот. Пресловутый крейсер „Очаков” телеграфировал правительству: „Нам необходим свободный выход из Чёрного моря.”
Ещё через день стали приходить Колчаку и „Георгию” телеграммы поддержки из других городов.
И вот — делегация, особым поездом, уехала.
Колчак и спешил её отправить, пока ничто не треснуло и не остыло. И понимал: самые лучшие, убеждённые, крепкие — уезжают. Севастополь остаётся слабее, чем был. А подрывные силы — каждый день невидимо притекали. И вот голоса звучали не во спасение родины, а: как хоронить революционные жертвы. Корабли приспускали флаги — и под оркестры перехоранивались останки расстрелянных с линкора „Златоуст” в 1912, и неизвестные ораторы на траурном митинге бранили адмиралов севастопольской обороны, покоющихся в подвалах Владимирского собора, близ штаба крепости: что надо эту падаль вырыть из могил, бросить в море, а на их место положить борцов за свободу. И не единицы, но уже десятки матросов бесновато бродили вокруг собора, с ненавистью заглядывая в подвальные окна.
Вот так — мгновенно шаталось матросское настроение.
Чтоб это заглушить — ещё более торжественные похороны приходилось готовить для священного праха лейтенанта Шмидта и троих с ним, расстрелянных на Березани. На крейсере повезут гробы сперва в Одессу, там с оркестрами будут носить по всему городу, снова на крейсер, и в Севастополь. Тут будет выстроен весь гарнизон, пушечные салюты с крепостных батарей (в прошлом году приезжал в Севастополь царь — салютов не было). От Графской пристани на Нахимовскую площадь офицеры и матросы понесут гробы на руках, тут их поставят в катафалки, запряжённые четвериками. И Колчак пойдёт за гробом Шмидта рядом с его сыном, и ещё потом сотня депутаций будет нести посеребренные, и фарфоровые, и живые венки. Революция любит спектакли. И поднимать идолов.
А по сведениям Колчака: когда бунт „Очакова” не удался — Шмидт покинул матросов и пытался бежать в наёмном ялике. (А начальник севастопольской крепости Рерберг знал Шмидта по Либаве в 1904: был старшим офицером на транспорте „Иртыш”, служил нехотя, спал в дневное время, небрежен в одежде, землистое неумытое лицо, допустил такой беспорядок на погрузке угля, что любой грузчик мог утонуть или искалечиться. Он был уволен из флота как несоответствующий и числился в запасе. При сборе эскадры Рожественского — Шмидта снова призвали, но, рассказывал Рерберг, с другим таким же офицером Муравьёвым с угольщика „Анадырь” они устроили публичную драку на танцевальном вечере, и за то не были взяты в боевой поход, чего, очевидно, и добивались. И теперь за его гробом пойдут герои Порт-Артура...)
А тем временем отряд Верховского торжествовал победу над великими князьями: были застигнуты врасплох, спящими! К Марии Фёдоровне вошли в спальню, обыскивали саму императрицу и её постель. Александр Михайлович протестовал, матрос наставлял на него револьвер. Николай Николаевич заявил, что беспрекословно подчиняется правительству. Нашли несколько ружей и коллекцию кавказского оружия, забрали. Реквизированы у Романовых все автомобили, изъяты пуды личной переписки, Евангелия с какими-то пометками. Контрреволюционная организация не найдена, слухи о тайных ночных собраниях не подтвердились. Не оказалось и радиотелеграфа, но в указанном месте обнаружен кинематографический аппарат, работающий электричеством. (Потом открылось, что во время обысков было воровство — и ещё произвели обыск обыскивающих.) Прекращён к Романовым всякий доступ, и стоит вопрос о сосредоточении их в одном месте.
Вот такие гримасы приносила революция. А от известного Бурцева пришёл такой материал: покончил самоубийством анархист — двойной агент Б. Долин, ещё в 1914 он приехал в Россию от немецкой разведки с заданием взорвать дредноут „Марию” и поджечь архангельский порт — но выдал замысел Департаменту полиции.
Так вот ещё когда!.. Но Колчака никто не предупредил.
Из его просторной каюты на „Георгии” через большие иллюминаторы — видны были корабли в бухте, как будто боеспособные.
А между тем — послезавтра уже май, десант не готовим, и значит — упущен.
А вот надо ставить новые заграждения у Босфора, налетать на турецкое побережье, — а пойдут ли матросы? А нет — так в отставку, в любой момент.
Но — и сейчас не мог он перестать верить, что ему — всё удастся.
128
На заседании Четырёх Дум просидел Павел Николаевич на своём обычном думском месте, в первом нижнем ряду, плотно замкнув рот, с бесстрастным лицом, и ни разу никому не аплодировал, какой шум ни вспыхивал в зале.
Любители могли видеть в этом спектакле подобие демократического торжества. Но понимающему взгляду — это была траурная церемония по тому лучшему и высшему общественному движению, какое процвело в России между двумя революциями, впервые со времён декабристов и Герцена. И — всё падало в небытие. Идеалы были растоптаны за два безжалостных месяца. И безвозвратно.
Есть особенно неблагодарные страны. Такова Россия.
Но член партии и член правительства не принадлежит сам себе. И хотя в тот траурный день более всего хотелось молчать — Милюков обязан был, по расписанию кадетского ЦК, через силу толкать себя в тот вечер и до поздней ночи по торжественным митингам партии народной свободы — сперва в Калашниковскую биржу (трудно описать овацию), потом в Фондовую биржу, и плести что-то такое оптимистическое — и о 1-й Думе, и о том, что Временное правительство — вожатый страны в неизведанное будущее, страна поверила этим людям, а нельзя доверять только наполовину. А силы врага иссякают, а союзники сильны как никогда. И тут скислялся, что отношения с Советом — не вполне нормальные, но нельзя допустить конфронтации, ибо таковая перельётся в гражданскую войну. А если не доверяют, пусть лучше у руля станут другие люди, пусть...
А потом узнал, что в эти же самые вечерние часы на митинге в Михайловском театре Некрасов, уже нагло сбрасывающий свою личину и увёртки, публично возглашал: для достижения единства с социалистами нужны жертвы во внешней политике, надо бросить двусмысленные определения и отказаться от недомолвок.
Открыто бил в лицо.
Что осталось в нём от кадета? Хищный дезертир.
А достойно смолкнуть, а достойно сосредоточиться на своей работе — нельзя ни на день. Вчера — с отвращением пришлось ехать на это так называемое „совещание фронтовых делегатов”. Поехал заранее раздражённый и оскорблённый. Офицеров там было не много, всё больше нижние чины и унтеры, они же в президиуме, — дремучие непросвещённые лица, пробуждённые лишь нынешней распущенностью и политическим развратом. И тут же — глупый суетливый Скобелев, как же — тоже министр иностранных дел, Совета, — для контроля? для дублирования? Ещё стало гаже.
Разумеется, никакой речи, никакого вступительного слова Милюков не стал говорить. Демос желает задавать вопросы министру? Хорошо, я вот он, задавайте. Да вопросы их легко предвидеть, и потому нетрудно найтись в ответ.