обходится, сын мой хорошо растет, и мне нечего жаловаться.
— А я, со мной вы не считаетесь? Я…
— Ну, что же, ты тоже хорошо растешь, и это меня радует.
— Но, может быть, я еще чем-нибудь вас радую?
— Да, ты хорошо себя ведешь, у тебя добрые мысли обо всем, и я довольна тобой.
— О, если бы вы еще были мной недовольны, каким негодяем, каким ничтожеством был бы я после всей вашей доброты ко мне! Но есть еще что-то другое, что делало бы вас счастливой, если бы вы думали, как я.
— Ну, так говори же, какие еще тонкости ты придумал, чтобы меня удивить?
— Никаких тут тонкостей нет, мадам Бланшэ, мне достаточно посмотреть в себя, чтобы увидеть, что если бы мне пришлось переносить голод, жажду, жар, холод, и если бы сверх всего этого меня еще били до полусмерти каждый день, а отдыхать мне пришлось бы на терниях или на куче камней, то все-таки!.. вы понимаете?
— Кажется, что да, милый мой Франсуа, ты не страдал бы от всего этого, лишь бы сердце твое было в мире с богом.
— И это, конечно, во-первых. Но я хотел сказать другое.
— Ну, тогда я не знаю, вижу, что ты стал умнее меня.
— Совсем нет. Я хочу сказать, что я перетерпел бы все страдания, какие только могут быть у живого человека в земной жизни, и все-таки был бы доволен, думая о том, что Мадлена Бланшэ так привязана ко мне. Потому я и говорил сейчас, что, если вы думали бы так же, вы бы сказали: Франсуа меня любит так, что я счастлива, что живу на свете.
— В самом деле ты прав, бедное, дорогое дитя, — ответила Мадлена, — иногда от твоих слов мне прямо хочется плакать. Да, правда, твоя привязанность ко мне — это то, что есть хорошего в моей жизни, и может быть самое лучшее после… нет, я хочу сказать вместе с любовью моего Жани. Но ты старше, ты лучше понимаешь, что я говорю, и лучше можешь сам сказать, что думаешь. Так вот я могу тебя уверить, что я никогда не скучаю с вами обоими, и теперь прошу у бога только одного, чтобы нам так долго оставаться всем вместе, семьей, не расставаясь.
— Не расставаясь, еще бы! Да я предпочел бы, чтобы меня разрезали на куски, чем расстаться с вами. Кто стал бы меня любить так, как вы меня любите? Кто стал бы себя подвергать обидам и ругательствам из-за несчастного подкидыша, кто стал бы называть его своим ребенком, своим дорогим сыном? Ведь вы часто меня так называете, почти всегда. А также вы часто говорите мне, когда мы остаемся одни: называй меня своей мамой, а не мадам Бланшэ. А я не смею, так как слишком боюсь привыкнуть и вымолвить это слово при всех.
— Ну, так что же, если бы и случилось так?
— О, если бы так случилось! вас бы этим попрекнули, а я не хочу, чтобы у вас были неприятности из-за меня. Я ведь не гордый, поверьте! мне не нужно, чтобы все знали, что вы не считаете меня за подкидыша. С меня достаточно счастья знать одному, что у меня есть мать, и я ее ребенок. Ах, не нужно вам умирать, мадам Бланшэ, — прибавил бедный Франсуа и с грустью поглядел на нее, последнее время у него были мрачные мысли — если я вас потеряю, у меня никого не будет на земле, да и вы пойдете, наверное, к богу, в рай, а я не знаю, заслужил ли я такую награду — итти туда вместе с вами.
В словах и мыслях Франсуа было как бы предчувствие большого несчастья, и через некоторое время, действительно, это несчастье свалилось на него.
С некоторого времени он сделался работником на мельнице. Он должен был разъезжать на лошади и забирать зерно, чтобы возвращать его мукой. Ему часто приходилось совершать длинные поездки, а также часто он ездил и к любовнице Бланшэ, которая жила недалеко от мельницы. Этого последнего поручения он очень не любил и ни минуты не оставался там после того, как зерно было вымерено и вывешено…
………………………………
………………………………
………………………………
………………………………
На этом месте рассказчица остановилась.
— А знаете, я ведь уж очень давно говорю, — обратилась она к слушавшим ее прихожанам. — А легкие-то у меня не как в пятнадцать лет, мое мнение, что коноплянщик, который знает это дело еще лучше меня, мог бы меня сменить. К тому же мы подходим к месту, которое я не очень-то хорошо помню.
— А я, — отозвался коноплянщик, — прекрасно знаю, почему вы вдруг потеряли память к середине, когда так хорошо все помнили вначале; дело плохо оборачивается для подкидыша, а это вас огорчает, так как у вас, как у всех богомолок, куриный страх перед всякими любовными историями.
— Значит, все это теперь перейдет в любовную историю? — сказала Сильвина Куртиу, которая здесь находилась.
— Вот, вот, — ответил коноплянщик, — я так и знал, что молодые девушки навострят уши, как только я произнесу это слово. Но терпение; место, с которого я буду продолжать, с обязательством довести до благополучного конца, еще не такого свойства, как бы вы хотели. На чем вы остановились, тетка Моника?
— Я дошла до возлюбленной Бланшэ.
— Так, — сказал коноплянщик. — Эта женщина звалась Севе́рой,[276] имя это не очень-то ей подходило, ничего подобного и в мыслях у нее не было. Мастерица была она усыплять людей, когда хотела видеть их экю сверкающими на солнце, Нельзя сказать, чтобы она была зла так как нрав имела беззаботный и веселый, но она думала об одной себе и не горевала о других, только бы ей самой было весело и хорошо. Она была в моде в этих краях, и, как говорят, многие люди пришлись ей по вкусу. Она была еще очень красивая и очень приветливая женщина, живая, хотя и дородная, и свежая, как шпанская вишня. Она не обращала большого внимания на подкидыша, но, встречая его в амбаре или на дворе, она говорила ему какой-нибудь вздор, чтобы посмеяться над ним, без всякого дурного желания и чтобы посмотреть, как он краснеет; он краснел, как девушка, когда эта женщина с ним говорила, и чувствовал себя очень не по себе. Он находил, что у нее дерзкий вид, и она казалась ему безобразной и злой, хотя в действительности не было ни того, ни другого; по крайней мере злоба ее проявлялась только тогда, когда нарушали ее