Дмитриевичу. Да. Но следует, мне кажется, действовать иначе.
– А именно?
– Обратиться в правительство, – грозно нахмурившись, сказал дед. – Поехать и объяснить. И, в свою очередь, потребовать объяснений.
– Николай Львович, дорогой…
– И в свою очередь потребовать объяснений, – не слушая и сильно взмахнув рукой, сказал дед. – Личность заметная, с заслугами, член партии. Как же так? Воевал?
– Да, то есть не участвовал в боях, но полгода провел в Сталинграде, и еще в феврале…
– Все равно воевал, – утвердительно сказал дед. – Работник первоклассный. Человек дела. Кто же у нас лучше, чем он, разбирается в практической эпидемиологии? И такого человека сажать! Да я только что в «Правде» прочел, что наши войска на Калининском фронте за три месяца подобрали более двенадцати тысяч сыпнотифозных, освобожденных из плена. В Смоленской области натуральная оспа. Дизентерия поголовная. В городах освобожденных ни воды, ни света, воздух отравлен.
Немного дрожащими руками Никольский стал шарить на столе – должно быть, искал газету. Он побагровел, и я испугалась, что ему может сделаться дурно.
– Николай Львович, садитесь, дорогой, поговорим спокойно. Вы сказали – обратиться в правительство. Но как это сделать?
Он сел, вытянув длинные ноги, и принялся сердито стучать пальцами по ручке кресла.
– Вот теперь давайте подумаем, как это сделать.
И дед замолчал. Я подождала минуту, другую. Ровное дыхание послышалось. Темная сморщенная рука упала на колени. Большое веко поднялось, потом опустилось. Дед спал, склонив на грудь большую голову с пергаментными мешочками у глаз и старческими меловыми висками.
Белянин – разахавшийся, растерявшийся, дважды проверивший, плотно ли закрыта дверь его кабинета, с испуганными глазами на красном мясистом лице. Знаком ли он с Рудиным? Разумеется. Более того, у них превосходные отношения. Но захочет ли Рудин подписать это письмо – кто знает? Он, Белянин, думает, что едва ли. Рудин человек неожиданный, со странностями, проще говоря, взбалмошный, и что ему взбредет в голову, вообразить невозможно. Кроме того, вы знаете, какое он сейчас получил назначение? Конечно, он, Белянин, пойдет к нему. Да что пойдет! Сегодня вечером они условились встретиться за преферансом. И конечно, если это будет удобно, он заговорит об Андрее. Да, он заговорит – сперва издалека, а потом… а потом, если это будет удобно…
– Но откуда эта напáсть? Откуда? – он раскачивался, с отчаянием взявшись за голову и глядя на меня круглыми от ужаса глазами. – Андрей Дмитриевич, боже мой! Нет, тут что-то есть, иначе быть не может.
Мне не хотелось выяснять, что он подразумевает под этим «что-то», и я ушла, поблагодарив его и условившись, что он немедленно позвонит мне – все равно, откажется Рудин или согласится.
Кипарский – генерал-полковник медицинской службы – грузный, коротконогий, глухой, со слуховым аппаратом, в котором ежеминутно что-то ворчит и который он настраивает, подкручивает, подправляет.
К сожалению, он не был знаком с Андреем Дмитриевичем, хотя, разумеется, знает его по литературе.
– Вот за вас я, матушка моя, действительно могу заступиться, если с вами, не дай бог, что-нибудь произойдет в этом роде. Вообще-то, история бессмысленная, нелепая и, к сожалению, далеко не единственная. Да-с. Так что, если бы даже я и подписал это письмо, которое, по-моему, составлено несколько экспансивно, – ничего бы из этого не получилось, матушка моя, ничего. И вам, мне кажется, нужно не торопиться, а переждать недели две-три.
Аппарат ворчит, и, подкрутив какой-то упрямый винтик, Кипарский начинает водить микрофоном по воздуху перед моими губами.
– И не сидеть сложа руки, да-с, а поехать на фронт и доказать, что представляет собою ваш препарат в полевых условиях.
– Препарат?
– Вот именно. В чем дело с Андреем Дмитриевичем – это, по-видимому… станет известно впоследствии, но что подобная история может отразиться на вас, а следовательно, и на вашем препарате, это для меня уже и сейчас совершенно ясно.
И, склонив красную апоплексическую шею, Кипарский поглядывает на меня маленькими умными глазками из-под нависших бровей.
– Вам известно, что скоро на Первый Прибалтийский фронт отправляется под моим руководством бригада? Вот и присоединяйтесь. Испытаем пенициллин в полевых условиях – вот тогда, надо полагать, крыть действительно будет нечем.
Я слушаю его и ничего не понимаю. Почему Кипарский вдруг заговорил о моем препарате? Зачем снова испытывать его, да еще на фронте? Разве могу я сейчас уехать из Москвы?
– Хорошо, я подумаю, Иван Аникиныч.
– Что? Не слышу. Вот проклятая машина!
Подкручивает, настраивает, подправляет.
– Матушка моя, скажите-ка что-нибудь, скажите хоть – так.
– Так.
– Еще раз.
Я повторяю:
– Так. – Слезы душат меня, но я повторяю: – Так. Теперь хорошо?
– Так. Теперь превосходно.
Еще две-три-четыре встречи. Кипарский медлит. Подпишет ли Крамаренко? Холодные, внимательные, равнодушные лица. Лица приветливые и мгновенно меняющиеся, когда речь заходит о том, что… И речь заходит о другом. Лица испуганные, с ускользающим выражением.
Приемная Министерства внутренних дел. Долгое ожидание. Женщины, ничем не похожие друг на друга – и удивительно, необычайно похожие. Молчаливые, но понимающие с полуслова, озабоченные, надеющиеся, усталые, взволнованные. Вот эта, совсем молодая, с усталым лицом – если бы она вчера заговорила со мной о ее муже, отце или брате… Ведь я бы не поверила, что он так же не виноват, как Андрей.
И весь этот, как во сне промелькнувший, мучительный день, весь этот день, которого не хватило даже на то, чтобы повидаться с Рубакиным, приехавшим из Казани, я старательно вспоминала что-то, казавшееся мне очень важным! Это было необходимо, то, что мне не удалось вспомнить и касалось не только меня –