голый мужчина с большой заплатой из серебристой изоленты на ребрах. Интересно, на скольких телеэкранах он виден в эту секунду. Хромая, топает к люку и лезет вниз, в темноту, где пристраивается поссать у стенки.
– Райделл?
Райделл вздрагивает – ну вот, ногу обмочил. Это Кридмор, сидит на полу, подтянув колени к подбородку и обхватив руками голову, мокрую на вид.
– Райделл, – говорит Кридмор, – есть выпить?
– Что ты делаешь на этой верхотуре, Бьюэлл?
– Сначала я залез в эту теплицу, ну, которая внизу. Думал, там будет вода. Потом понял, что сварюсь, как жопа каракатицы, ну и залез на эту верхотуру. Сучьи дети.
– Кто?
– Мне крышка, – продолжает Кридмор, не отвечая на вопрос. – Рэнди разорвал со мной контракт, а долбаный мост сгорел. Вот так дебют, а? Господи!
– Ты можешь сочинить про это песню, я так думаю.
Кридмор глядит на него снизу вверх в полнейшем отчаянии. Нервно сглатывает. Когда он вновь заговаривает, в голосе его ни следа акцента.
– Ты правда из Теннесси?
– Конечно, – отвечает Райделл.
– Мать твою, зачем я не оттуда, – говорит Кридмор, голос его тих, но эхом отдается внутри пустого деревянного ящика, солнечный свет пробивается через квадратную дырку над головой, освещая часть досок, два на четыре дюйма сечением, которые выложены в длину, чтобы пол был прочнее.
– А откуда ты, Бьюэлл? – спрашивает Райделл.
– Сукин ты сын, – отвечает Кридмор, снова с акцентом, – я из Нью-Джерси.
И начинает плакать.
Райделл снова лезет наверх, и потом, стоя на лестнице, высовывает голову и смотрит в сторону Сан-Франциско. Конец света, о котором твердил Лейни, видимо, не случился.
Райделл переводит взгляд на спальный мешок, внутри которого то, чего он жаждет больше всего на свете, – та, которую хочет любить всю свою жизнь. Ветер меняется, шевелит его волосы, и когда он выходит на крышу, залитый солнечным светом, все еще слышно, как внизу рыдает Кридмор.
70
Визит вежливости
Взяв такси до «Трансамерики», он закрывает глаза и видит часы, которые вручил мальчику, – часы, время которых движется по черному циферблату, а его собственное внутреннее время вырвалось на свободу, снятое с мертвого якоря незнакомкой, воссоздавшей для него облик Лизы. Стрелки часов вычерчивают радиевую орбиту, мгновение за мгновением. В это утро он видит спираль бесконечных возможностей, открытых, впрочем, не для него.
Мост, оставшийся позади, – возможно, навсегда, – это транспортное средство, само ставшее пунктом назначения: соленый воздух, помоечный неон, отрывистые крики чаек. Здесь он краем глаза увидел кусочек жизни, которая, как он понял, вечна и бесконечна. Видимый беспорядок, организованный неким глубинным, непостижимым образом.
Возможно, он слишком долгое время провел на службе и в компании тех, кто якобы правит миром. Тех, чьи мельницы мелют все мельче, все ближе к какой-то немыслимой точке омега[141] чистой информации, к какому-то чуду, которое вечно должно вот-вот произойти. Которое, подсказывает ему интуиция, явлено не будет, теперь уже – никогда, а если и будет, то совсем не в той форме, о которой мечтали его бывшие работодатели.
В атриуме он описывает цель своего прихода как визит вежливости. Его разоружают, обыскивают, надевают наручники и всемером (по приказу Харвуда) препровождают в лифт.
Когда двери лифта бесшумно закрываются, он ощущает легкое чувство вины перед своими конвоирами за их возбуждение и неопытность, за то, что надели на него наручники спереди, а не сзади.
Еще до того, как скоростной лифт достигнет этажа, на котором находится офис Харвуда, он останется в одиночестве.
Он дотрагивается до пряжки пояса и думает о простом, но убийственно эффективном орудии, скрытом между слоями изысканной итальянской телячьей кожи.
И существует в мгновении.
71
Ямадзаки
Ямадзаки, мрачный и нервный, спускается в метро в час пик ранним утром в сопровождении громадного бритоголового, с изувеченным ухом австралийца.
– Ты знал, что он здесь? – спрашивает здоровяк.
– Он желал уединения, – говорит Ямадзаки, – мне очень жаль.
Ямадзаки ведет австралийца к картонному городу и указывает коробку Лейни и вход в нее.
– Эта?
Ямадзаки кивает.
Австралиец достает нож, который беззвучно раздвигается от нажатия кнопки. Лезвием, зазубренным с двух сторон, вырезает верх ящика и поднимает его, будто крышку коробки с крупой, и Ямадзаки опять видит наклейки с Коди Харвудом.
Австралиец, будучи намного выше Ямадзаки, внимательно смотрит внутрь коробки. Сам Ямадзаки пока не решается туда посмотреть.
– От чего он бежал? – спрашивает австралиец.
Ямадзаки глядит снизу вверх в его маленькие, очень умные глазки на совершенно зверском лице.
– Ни от чего, – говорит Ямадзаки. – Он бежал навстречу чему-то.
Прибывший поезд в глубинах системы гонит наверх, на улицу теплый спертый воздух навстречу новому дню.
72
Фонтейн
Фонтейн возвращается от почерневших ребер, бредет в сторону Брайант-стрит с кувшином воды и парой сэндвичей, выданных Красным Крестом. Там очень странно, слишком уж похоже на фильм-катастрофу; ему не нравится. Фургонов с телевизионщиками больше, чем карет «скорой помощи», хотя и тех полно. Жертв на удивление мало, и он решает, что это связано с местным духом: люди, живущие на мосту, всегда серьезно подходили к делу выживания и некоторым образом верили в стихийное сотрудничество. Может быть, думает он, ему никогда не узнать, что все это значило – в смысле причин и следствий, – хотя он уверен, что был свидетелем чего-то значительного.
Хотелось бы надеяться, что Шеветта и ее парень выбрались, – впрочем, он полагает, что это именно так, и профессор исчез, ушел по делам, которыми занимаются люди вроде него, а об этих делах лучше вовсе не знать. Марциалу придется рассказать, что его чейн-ган пропал, так это даже и лучше, что пропал. Кто-то разбрызгал напротив лавки целый галлон этой штуки под названием «Килз» – на всякий случай, а то вдруг мокрое место, оставшееся от кого-то после чейн-гана, окажется особо заразным.
Он подходит к лавке, и до его слуха доносится шорох сметаемых стеклянных осколков. Фонтейн видит, что косолапый парень в больших белых кроссовках проделал большую работу, даже расставил вещи на сохранившихся полках. Серебристый кусок железа, похожий на большой шейкер для коктейлей, занимает почетное место, возвышаясь над разбитой витриной между оловянными солдатиками и двумя вазами – образцами окопного искусства, изготовленными из кайзеровских пушечных гильз.
– Куда она делась? – спрашивает Фонтейн, глядя на серебристую штуковину.
Парень перестает подметать, вздыхает, опирается на швабру и молчит.
– Улетела, а?
Парень кивает.
– Сэндвичи, – говорит Фонтейн, протянув один из них парню. – Нам тут придется затянуть пояса на какое-то время.
Он вновь поднимает взгляд на сосуд. Откуда-то ему известно, что там ее нет – кем