Михаил погрозил кулаком Тверитину, принимавшему у татар лошадей. Ефрем только виновато развел руками.
«Не напрасно, знать, говорят, что на каффском базаре къл-татаре в большой цене[48]. За татарина или за татарку фряги втрое больше дают, чем за иных. И в неволе им Джасак неверно служить не дает. Только поди-ка попробуй татарина полонить, когда они всем миром владеют, оттого и цена…»
А на слободке уже вовсю шли приуготовления к пиру. В каждом доме жарко горели печи и напольные татарские очаги, во дворах татары рубили, резали туши забитой вчера сайги, кололи и свежевали купленных у хозяев баранов.
Вообще татары были неприхотливы в пище. В степи и походе и вовсе могли обходиться малым: нарезанным тонкими ломтями сыросушеным мясом и сушенным же особым способом кислым молоком, запасы которых хранились в седельных сумках. А при нужде отворяли кровь заводным лошадям, полоснув ножом по вене. Затем, накушавшись, перетягивали рану у-плеча лошади жильной ниткой. И так до нового случая. У каждого воина в заводе было три-четыре коня, так что крови в голодные дни хватало. В степи же и вовсе пищей служило им все, что двигалось по земле или над ней летало и чего могла достигнуть стрела: волк ли, лисица, коза или другой какой зверь или птица.
Отдельно — русские старались на то не глядеть — степняки впрок забивали заморенных, не годных для гона и жизни коней. Опять же, прежде чем убить, по своему обычаю отворяли ножами живую кровь, припадали губами к шеям коней. Скалились, смеялись над православными, воротившими от непотребства поганых взгляды.
В силу привязанности к земле, склонности к хлебопашеству, богатству лесных и речных угодий русский человек был разборчив в еде, а уж коней-то, которым издавна давал самые гордые и ласковые имена, с жизнью которых тесно, как девичья тугая коса, плелась его собственная повседневная жизнь, позволить себе есть не мог. Да и ни к чему ему было, когда другого мяса хватало. Разумеется, и монголы любили своих лошадей и отличали любимых из многих (даже у Чингисхана был любимый скакун по имени Саид-Самуджин), однако кочевая жизнь, обилие их табунов, но главное все-таки — иной, чем у русских, душевный склад позволяли им смотреть на первых своих друзей как на самую вкусную пищу. Конина всегда была для них лакомством.
Может быть, этот отличный душевный склад и дал возможность татарам завоевать полмира. Ведь они действительно верили: другие люди, иные народы созданы лишь для того, чтобы служить источником их добычи.
Сказал же Владыка Человечества Чингисхан: наслаждение и блаженство человека состоит только в том, чтобы подавить возмутившегося, победить врага, вырвать его с корнем, гнать побежденных перед собой, отнять у них то, чем они владели, видеть в слезах лица тех, которые им дороги, ездить на их приятно идущих жирных конях, сжимать в объятиях их дочерей и жен и алые губы сосать… С тем он и создал непобедимое войско новых людей — татар, названных на Руси погаными агарянами.
…Визжали собаки и татарские ребятишки, схватываясь друг с другом за требуху, которую взрослые бросали им на потеху, разносили ее по дворам, оставляя на снегу кровавые пятна.
И уже не один татарин достал из седельной сумки — далинга — вместимую кожаную баклагу — заветную бортохо с душистой, пьянящей арькой[49] или кумысом. С одного конца слободы на другой вместе со снежными вихрями ветер переносил недружные звуки песен, случайно возникавших от одной лишь сердечной радости, но тут же и умолкавших за воем бури — другие еще не готовы были их поддержать…
Ко двору станового ездовые свезли возки, чинили их, ладили сбрую. Из жарко натопленной избы выходили на двор посольские справить нужду да ненароком позадорить тех, кто находился на стуже, красными, будто в бане нагретыми рожами. В ожидании ли пира, еще ли чего иного русские тоже были немного вздернуты, как бы нарочито веселы. Все ждали, когда Михаил даст знак выбить дно у двух бочек с медами, утром еще стащенных с возков в теплую горницу. В тепле мореные дубовые доски отмокли, пустив слезу. Бочкам этим тоже, видать, не терпелось открыться — шутка ли, сколько терпели! Еще летом их привезли из самой Твери в Сарай-город, в Сарае же уберегли, за ненадобой не раскупорили, и лишь теперь, на обратной дороге у какой-то неведомой Желтой горы, выходит, пришел их черед.
Тверитинские дружинники, делать которым было решительно нечего, кружились здесь же во дворе, мешали советами ездовым да то и дело совались носами в поварню, предлагая княжьему повару Ваське Светлому бескорыстную помощь. Однако у того добровольцев хватало, и потому в нечаянно отворенную дверь естовой он кидал тем, что было в руке, впрочем предпочитая полено.
— Вот уж я князю нажалуюсь, уж нажалуюсь князю я! — на смех двору то и дело слышались из поварни Васькины угрозы и вопли.
Васька переживал. Пир нагрянул как гром в ясный день, да еще посреди пути. Это татарам леготно жрать что ни попадя, а здесь же хоть извертись, а поди-ка наготовь на все посольство пищи и постной и приятной для пира, как велел ему Михаил Ярославич.
Конечно, как всякий повар, Васька Светлый немного кривил душой — всего у него было в достатке. И муки для теста, и в особом возке уложенной звонкими полешками мороженой вострорылой стерлядки, бокастых осетров, с солью и в дыму прокопченной белой жирной севрюги, другой прочей рыбы для вкуса, да отдельно визиги для пирогов, да в малых кадках просоленной зернистой икры, да гриба сухого, чудно пахшего далеким лесом, да в заветных корцах мало-мало, но осталось разного соленого овоща…
— У, идол, отец у тебя черемис[50], куды ж ты лепишь-то… такими ломтями! — осуществляя общее руководство, метался Светлый между печью и столом, на котором отобранные им степенные, склонные к дому дружинники катали тесто, рубили ножами упружистую визигу, слезоточивый лук и рыбу в начинку.
Признавая его первенство, а главное, опасаясь опалы, никто Василию не смел перечить, и оттого он еще больше ершился и буйствовал.
Князь, проходя мимо, тоже хотел заглянуть в поварню и удивился, когда Ефрем, прыжком опередив его возле двери, боязливо чуть приоткрыл ее и хрипло крикнул:
— Васька, стерва, убью!
Светлый, белый от муки и душевного возбуждения, появился в дверях с поленом в руке. Завидев князя, он выронил полено и тут же завыл, причитая и припустив в голос искренней, внезапной слезы:
— Не гневайся, Михаил Ярославич! Не будет ныне хлебов на твоем пиру!
— Что так?
— Так оглоеды покоя мне не дают, лезут и лезут в поварню, чисто как татары на приступ.
— Знать, духовито творишь, — похвалил Михаил Василия.
— И-и, князь! — От похвалы тот будто еще посветлел. — Рази их духом-то напитаешь? Не за духом они в поварню идут! — Василий погрозил двору и дружинникам маленьким сухим кулаком и сокрушенно, под общий смех махнул рукой. — Им ить, князь, лишь бы жрать, что в пост, что в масленую…
До молебна, который отец Иван отслужил для всех посольских перед тем, как мед из бочек набрали в братины, Михаил один еще долго и усердно молился в своем возке перед малым иконостасцем, обращаясь к твердому, спокойному лику Михаила Архистратига со смиренной, но жаркой просьбой: на все, что бы ни выпало, дать ему мужества, терпения и силы…
Ветры с Желтой горы бессильно и люто разметывали в космы печные дымы. Затворившись от ветров и стужи за стенами на время, люди были друг к другу добры и будто бы веселы от сладкой праздничной пищи, меда и арьки. Впрочем, пировали не столько весело, сколько шумно.
Татары гомонили свое, русские талдычили про другое, однако, что любопытно, все обошлось совершенно мирно. Более того, чем вернее мед и арька делали свое дело, тем лучше русские и татары понимали друг друга, чем пьянее тем охотней и те и эти мешали слова русского и куманского языков. Одно лишь смущало, что татары брали еду с общего стола прямо руками, после вытирая их о войлочные чулки или волосы. Но это лишь поначалу. А уж под конец никто на то не смотрел. И над слободой, мешаясь с ветром, попеременно звучали то тягучая, унылая татарская песня, то бойкая, на разбив лаптей, русская плясовая.
А отец Иван, потом еще долго смеясь, поминал и диву давался, что посольские, даже те, которые прежде и не говели, не прельстились скоромным, хотя татары и пытались их потчевать душистым сайгачьим мясом, а обошлись лишь знатными Васьки Светлого пирогами с осетром и визигою да соленьями…
Михаил проснулся среди ночи от тишины. Ветра не было. Он поднялся. Оторвал от окна войлочную заглушку. Высоко в чистом черном небе висело мятое серебряное блюдо луны.
По первому свету посольский княжеский поезд готов был тронуться в путь. Бояре, дружинники, ездовые были свежи и радостны, будто вчера в бане помылись. В ясном, прозрачном воздухе, схваченном легким морозцем, звонко разносились голоса, скрип упряжи и полозьев, храп и крики стабуненных коней.