Отчего вы отказываетесь приписать себе заслугу такого акта, который в одинаковой степени делает честь как вашему патриотизму, так и вашей христианской любви к ближнему? Может быть, вы не хотели меня огорчить? Но разве есть какая-нибудь необходимость в теплом, нежном внимании, после того, как вы достаточно ясно дали мне понять, что седая борода слишком жестка для такой нежной кожи, как ваша?
Вполне достоверные свидетели рассказывали мне, что некую молоденькую графиню Лаваль, когда она была воспитанницей монастыря, видели ночью на улицах Парижа с одним молодым человеком и что ради благосклонности одной очаровательной маркизы, имя которой вам не должно быть чуждо, принц Монбельяр дрался на дуэли с графом Шеврез. Разве удивительно после этого, что маршал Контад считал себя вправе рассчитывать на некоторую снисходительность за свои рыцарские услуги.
Целую вашу ручку — единственная милость, в которой вы не отказали мне — и остаюсь в надежде на будущую благосклонность.
Карл фон Пирш — Дельфине
Вторник
Дорогая маркиза! Мое перо быстро скользит по бумаге, отвечая на ваши строки. На коленях благодарю вас за то, что вы даете мне право служить вам! В назначенный час я буду у вас. Итак, я не напрасно страдал, надеялся и… согрешил!
Карл фон Пирш — Дельфине
Страсбург, 17 апреля 1775 г.
Дорогая маркиза. Мой вызов маршалу послан; я жду его ответа со спокойствием человека, для которого смерть безразлична. Ах, как я мчался к вам, окрыляемый самыми смелыми надеждами, с какой горячей любовью бросился я к вашим ногам, увидев ваши слезы и объяснив их в свою пользу! Вы же вскочили на ноги и оттолкнули меня, и ничего, кроме гнева, самого дикого гнева, не выражалось на вашем лице, когда вы бросили мне к ногам письмо маршала.
«Отомстите за меня!» Я не узнавал вашего голоса, хриплого от раздражения, когда вы мне прокричали эти слова. А я, ослепленный, чувствовал только одно, читая это письмо: что вы меня призвали, меня! и что я должен вам служить, что я получу за это драгоценнейшую награду!.. Но вот наступило страшное пробуждение, и я понял, наконец, — должен был понять! — что я не обладаю даже тем, чем может похвастаться последний из ваших слуг: вашим уважением!
«Изменник отечества!» — значит поэтому вы отворачивались от меня, между тем, как я думал завоевать ваше расположение роскошью и блеском? О, почему я не узнал вас раньше. Почему моя любовь не была достаточно проницательна, чтобы понять все величие вашей души?..
Я ушел от вас совершенно уничтоженный, и мне ничего другого не остается, как только умереть. Но теперь я от всей души благодарю вас, дорогая маркиза, за то, что вы удостаиваете меня такой смерти. После того, как целый ад, в течение нескольких часов, бушевал в моей душе, теперь в ней наступило спокойствие, и я ясно вижу, что дорога, которую вы указываете мне, единственная, которая может привести меня к вам. Я паду, но искупленный, буду жить в вашем воспоминании. Что же мне нужно еще?
Я говорил, что отдаю вам всего себя до самой смерти, и только теперь я отдаю вам себя и после смерти!..
Карл фон Пирш — Дельфине
Страсбург, 17 апреля 1775 г.
Маршал Контад отклонил мой вызов. Он не дерется с обесчещенными людьми. Когда вы получите эти строки, он понесет наказание, и моя казнь совершится!
Граф Гюи Шеврез — маркизе
29 апреля 1775 г.
Дорогая маркиза. Не успели мы покинуть Страсбург, воображая, что только Париж является центром всех великих событий, как этот уже провинциальный город манит нас, презирающих провинцию, своею cause célèbre[5], наделавшей так много шума. Весь Париж говорит теперь о пощечине, полученной маршалом, и о пуле, которую после этого пустил себе в висок немецкий барон. Чувствительные души проливают по этому случаю две-три слезы и шепчут друг другу — с испуганным удивлением — ваше имя. С нашей красавицей Полиньяк — из сострадания ли к молодому человеку, пожертвовавшему своей жизнью, или из зависти к вашей славе — приключился сильнейший истерический припадок, и с тех пор она не дает покоя принцу Монбельяр своими постоянными вопросами о маркизе Дельфине, в которой она предугадывает свою будущую соперницу. Я же, не без успеха, воспользовался этой историей для нашей выгоды — «нашей», моя красавица! — и постарался не упустить такого случая, столь же благоприятного, как и весь этот маленький роман.
Вы знаете, природа начинает брать верх над искусством, с тех пор как Руссо больше уже не компрометирует ее своею проповедью. Врачи приписывают знаменитую дамскую болезнь от скуки, — которую они, в своей мудрости, признают теперь опасным нервным заболеванием — действию разных искусственных мер, как-то: корсету, обманчиво создавшему талию сильфиды там, где на самом деле существует четырехугольная фигура крестьянской девушки: пудре, превращающей желтую кожу в белые лепестки лилий; румянам, придающим малокровным губкам и щечкам яркие розовые краски; всяким ликерам и сладостям, заменившим теперь воду и хлеб, и, наконец, ночной жизни, при блеске нового газового освещения, заставляющего нас забывать о солнце. И теперь врачи не прописывают больше никаких горьких микстур, а вместо них — природу, то есть холодную воду, свежий воздух, черный сельский хлеб, кислые плоды, физические упражнения и утренние прогулки. Королева и ее придворные дамы первые показали себя послушными пациентками, и весь Париж последовал теперь их примеру. Кавалеров не принимают больше по утрам, при вставании, в раздушенных будуарах. Они являются в сад, еще покрытый росой, во время утренней прогулки. И во время таких прогулок по аллеям Трианона, вдоль распускающихся деревьев, изумрудно-зеленого дерна, пестрых крокусов и желтых, ярких нарциссов, королева любит слушать истории â la Мармонтель. Но это должны быть действительно истории, — «всамделишные», как мы говорили, когда были детьми, — а какая же другая история может более удовлетворить эти желания королевы, чем ваша?
И вот, под цветущими кустами сирени я рассказывал ей о прелестной маленькой воспитаннице монастыря. Возле розовых клумб с тюльпанами я описывал ей — ах! — такую гордую хозяйку замка Фроберг. На белой скамейке, под цветущими олеандрами, я изображал ей блестящую, остроумную царицу страсбургских празднеств. А когда мы сидели у пастушеской хижины, под нежной светло — зеленой завесой, только что распустившихся берез, я с увлечением говорил об удивительной красавице, ради которой немецкий мечтатель должен был умереть, а французский кавалер ничего так горячо не желает, как — жить!