Его путь все еще шел вдоль реки. Займище южного берега перешло в каменистые отроги, поросшие стреловидными лиственницами; на скалистом северном берегу то и дело вырастали странные каменные фигуры. О каждой из них могла быть сложена маленькая легенда или быль, какая-нибудь небольшая правдоподобная сказка. Как об этой врезавшейся в реку скале, спиралью устремившейся ввысь… Жил-был один человек. Кем он был еще, кроме этого, никто не знал, до тех пор пока он, проходя этими местами, не увидел каменного оленя на вершине спиральной скалы. Бурый, как и скала, олень с угловатой грудью, казалось, подобрался для прыжка, но что-то ему мешало. Зоркоглазый человек сразу заметил — это был острый выступ скалы, упиравшийся оленю в грудь. У человека никого не было, и он решил, пусть у него будет хоть этот каменный олень. Он опустил свою ношу на землю, поднялся по спиральной лестнице на вершину скалы и взялся за работу. Вскоре его лоб покрылся горошинами пота, а шея и лицо комариными укусами. И чем дольше он мучился, тем сильнее привязывался к оленю. Бедняга не знал, что только воображаемая привязанность самая долговечная. Работа понемногу подходила к концу; и по мере того как уменьшался выступ скалы, росла готовность оленя к прыжку. Перед тем как нанести последний удар киркой, человек отступил в сторону — вершина скалы с грохотом отломилась, и олень сиганул вниз. Он стоял на берегу, посреди каменных осколков, он был прекрасен, этот апокалипсический олень, и ждал своего хозяина. Он сказал человеку: «Я твой, только твой, и буду служить тебе, если ты поклянешься никогда не загонять меня в реку». Человек поклялся. Надо знать, что значит обыкновенный северный олень, чтобы понять, что такое необыкновенный. Эвенки предлагали за него двух волюнов, человек не соглашался. Прошло время; привычка и вечная неудовлетворенность уравняли все. Олень становился все будничнее, меркла его необычность, и человек уже готов был обменять его на стадо оленей и под конец согласился на двух волюнов. Человек отправился в путь, к эвенкам в лагерь. Дойдя до спиральной скалы, он должен был перейти реку. Не долго думая, он вошел в воду, ведя под уздцы каменного оленя. И тут вдруг почувствовал, что поводок выскальзывает из его рук, и, оглянувшись назад, человек увидел тихий водоворот и крутящуюся на поверхности уздечку…
Возле спиральной скалы с обрушенной вершиной он поправил крепления лыж и подумал: «Что может случиться, если нарушить клятву, данную своему оленю?!» Ему не хотелось очутиться в тенистых объятьях Оленьей скалы, но идти в обход было далеко, и он ступил в ее всегда сумеречную тень. Одинокий валун, застывший невдалеке, был точкой в конце этой легенды… Впереди ширилась река. Пологие берега придавали ей еще больше простора — прерия, отражающая холодный огонь зимнего солнца. Снег, чистый и белый снег, и если о чем-то говорят «чистое» и «белое», то это может быть только снег.
Миновав скалы, он свернул направо и легко поднялся на берег реки, покрытый сосновым бором. Здесь, в устье узкой лощины, впадающей в Долину Колокольчиков, начинался его единственный путик, редкий и долгий. Прислонившись спиной к сосне с летней, не залепленной снегом стороны, он, не снимая лыж, смазал рыбьим жиром камусные подошвы. Резкий запах, остававшийся на лыжне, приманивал соболя, горностая и выдру и вел их к ловушкам. В лощине, под берегом зимующего ручья, у него было насторожено несколько капканов и проволочных силков на ондатру. На едва покрывавшем лед снегу он разглядел рядом со следами скользивших собак чуть приметные следы удиравшего колонка. Капканы и силки не замело, и он пошел вверх по руслу ручья, чистому от бурелома. Эту лощину с крутыми склонами, поросшими пихтовым молодняком, вьюга будто обошла стороной. Следующая ловушка — нора из древесных обломков с капканом внутри — также была пуста: ни снега, ни добычи. В лощине стояла такая тишина, что он слышал, как Никто шагал по заснеженным пихтам — ветви клонились без видимой причины, и снег осыпался в прах, не успевая вырасти в комья. Ему захотелось отдохнуть возле одной молодой пихты, и она не отстранилась, когда он к ней прислонился. Расставив лыжи, он закурил козью ножку; дым поднимался вдоль ствола и развеивался на ветвях, окутывая крону.
Он стоял, затягиваясь дымком, и слушал молчание деревьев. В одиночестве и тишине он иногда забывал о границах своего тела. Сливаясь в одно целое с Всесущим, он постигал странные вещи — сущность огня: это был скорее некто, чем нечто, но все же не сам живой дух, а скорее дыхание живого духа… Не будучи при смерти, он постигал сущность смерти: это был тот же сон, только пробуждаешься не в утро, а в вечность… Проникая в мысли деревьев, он догадывался, что есть судьба у людей и есть судьба у деревьев. И в чем-то они схожи, помимо того что родятся из семени, сопутствуют друг другу до гробовой доски и становятся тленом. Схожи в том, что и те и другие умеют красноречиво молчать.
Он стоял расслабившись, прислонясь спиной к стволу дерева, пыхтел самокруткой и наблюдал начало жизни не на шутку серьезных молодых пихт.
И вот он уже идет дальше, зорко осматриваясь вокруг, наклоняясь над следами. Вскоре он увидел кукшу, попавшую в капкан, и подле свежие следы соболя. Приманка осталась нетронутой, зверь, видно, не был голоден или его отпугнули трепыхания птицы. Он избавил ее от мучений и повесил на ветку прямо над ловушкой, где уже висела такая же птица. «Все-то они надеются, что им повезет больше, чем предыдущим…» — ворчал он, возясь с птицей. А в это время третья кукша, сидя над самой его головой, ругалась почем зря. Перелетая с дерева на дерево, она провожала его отчаянной бранью. Птица была права. И охотник был прав.
Лощину замыкал крутой склон сопки, по которому он начал «лесенкой» подниматься наверх. Склон сильно занесло, и пробираться сквозь снег было трудно. Остановившись передохнуть у исполинской осины с шершавой, как кожа носорога, корой, он заметил на дне глубокой лощины едва уловимое издали движение. Подождав немного, он разглядел почти метрового зверя, покрытого густым темно-коричневым мехом с желтой полосой по бокам, будто он подпалил себя головешкой. Зверь петлял вдоль лыжного следа, то рыская в сторону, то снова признавая лыжный след самым прямым путем к рыбному прилавку. Но из предосторожности он и вперед не спешил; чуя близость охотника, зверь остановился на бегу и приник к снегу. Он, казалось, знал, что именно ожидание чаще всего приносит успех. И затаился.
«Вот разбойница», — подумал он о харзе, с которой у него были давние счеты. Харза, хищник, каких мало, появилась в его угодьях как наказание прежде суда. Она прореживала здесь пушного зверя, в основном соболя и горностая; она была убийцей до мозга костей, загрызая и просто так, ради потехи. Даже во сне увидеть харзу было для охотника слишком.
Он видел, как терпеливо она затаилась в ожидании. Отбросив мысль достать зверя из-за дерева, он стал подниматься дальше, зная, что харза последует за ним: «Тебе невтерпеж отведать рыбки? Могу предложить еще рябчиков — сегодня ты получишь свою долю», — пообещал он. Поднявшись на вершину сопки, в колонный зал сероствольных вековых осин, он сделал привал; снял бурак, достал оттуда четыре рябчиковых крылышка и срезал в подлеске столько же длинных березовых прутьев. Насадил крылья на прутья и воткнул их в снег на некотором расстоянии друг за другом, наклонив приманку в сторону зверя. Отъехал от последней приманки на расстояние выстрела и спрятался за деревом с подветренной стороны. Ему предстояло долго ждать; да хоть час, хоть день, но от харзы он должен избавиться. Он боялся, что собаки повернут назад, а вместе с ними повернется к нему спиной и его охотничье счастье, — вряд ли собакам поспеть в таком глубоком снегу за более легкой харзой.
Он следил, как длинные тени деревьев отсчитывали часы от полудня к вечеру; взмокшая от подъема спина остыла на морозе, а скоро и застыла. Его лицо приобрело синевато-серый цвет осиновой коры. Ему теперь ничего не оставалось, как выйти победителем либо признать победителем более терпеливую харзу.
Порывистый ветер донес до его ушей далекий злобный лай собак, долетавший сюда с западного склона лощины. «Mustela zibelina», — вычитал он в одном журнале. Он подумал: «Умная, красивая, милая, далекая, недоступная, доступная — свободу только на смерть способная выменять… Я люблю тебя, Мустела, люблю больше всех. Не за то, чего ты сто́ишь, за что тебя любит весь мир шуб и воротников, а за то, чего ты не сто́ишь. Идя навстречу их любви, я пущу тебе прямо в блестящий глаз тусклую свинцовую пулю… Это их, не моя любовь тебя убивает».
Глядя на западный склон и слагая соболю дифирамбы, он заметил харзу лишь тогда, когда она уже приканчивала второе крыло рябчика. Он дал зверю полакомиться третьим и четвертым, а затем поймал голову на мушку и спустил курок.