— Я тоже! — и это звучит так, будто она согласна взять меня с собой.
Я молчу. Итак, теперь все высказано, думаю я. Все высказано, и что из этого выйдет, я не знаю. Не подумал, не было времени. А если бы и подумал, все равно бы не знал. Это вечное чувство раздвоенности, которое еще хуже, чем чувство вины.
— Прошу тебя! Пожалуйста! Прошу тебя…
Я держу ее крепко, как держат одержимых падучей. Я держу ее очень крепко и по-своему нежно, пока ее содрогания подстреленного зверя не стихают в моих неуклюжих объятиях. Скоро она совсем затихает, и кровь из ее раны стучится в мою, врезается мне в вены с неведомой мне доселе болью. Кончился наш героизм. Его хватило, чтобы выиграть одну войну, но его недостаточно, чтобы победить себя.
Она забирается своими быстрыми пальцами, своими гладкими руками мне под свитер. А я приспосабливаю свои нескладные руки к ее широким бедрам и высказываю ей подряд все, что накопилось за время моего одиночества.
— Ты… — и это она. — Ты… — и это она. — Ты!.. — и это она. Припав друг к другу, стоят двое, одинаково желанных. Пока какое-то новое чувство во мне, или получувство, или только тень чувства не начинает противиться тому, чтобы я окончательно стал тем, кем хотела бы видеть меня женщина.
— Подсолнух, — говорю я, — ты ведь не сникнешь, если я теперь пойду. — И думаю, что женщину надо видеть в сумерках, когда обманчивость внешней красоты не видна, когда ощутимее ее внутренний свет.
— Ты ведь ненадолго!
— Надолго? — говорю я. — Я здесь, недалеко.
— Ну вот, видишь теперь… Ты ненадолго, правда? — говорит женщина, и я чувствую под рубашкой «до свидания» ее гладких рук.
— Я оленей стреножу, а то уйдут далеко.
— И тогда придешь?
— Там Хрома.
— Хромы нет, не было его, ах, ну ты же видишь.
— Пойду стреножу этих двоих рогачей, а то зайдут слишком далеко…
От слов до дела недалеко. Олени лежат под чернеющим ракитником, вытянув шеи по песку. Они бодают темноту, пока я спутываю им ноги. Хотя едва ли до утра они отсюда уйдут. Две скулящие собаки тут же, глажу их по навостренным ушам, чувствуя за спиной ревнивые взгляды оленей. «Как будто водой можно попортить жаждущее дерево», — вспоминается мне.
Я иду из-под ракит в сторону избушки. Тихая, уже знакомая песня хвойной тропинки. Высокий свет весеннего неба — и темная низость помыслов. В замешательстве останавливаюсь на пороге сеней… Страсть горячим клубком. И предчувствие невозвратимой утраты, чего-то Безымянного…
Нерешительно трогаюсь с места. Правильно идешь или нет — этого никогда не знаешь. Со спальным мешком под мышкой иду вдоль волока на верхний луг и оттуда дальше, к свежей сосновой вырубке, по которой разбросаны ветки, будто обрубленные крылья. Должно же быть сердце! Верно ведь, Подсолнух, должно быть!
С охапкой сосновых веток иду дальше и устраиваю себе ложе среди карликовых березок. Бросаю спальный мешок, а на мешок себя — длинного, измученного, пронизанного болью, и поди разбери, где тут твоя боль, а где чужая.
Закинув руки под голову, упираюсь взглядом в высокое ночное небо. И это уже кое-что. Растрачивают добро, теряют достоинство. А это незыблемо, и всегда будет возможность, закинув руки за голову, смотреть в высокое весеннее ночное небо. Думать о жизни… вспоминать… Для недовольства у тебя нет причин. Ты не глух к тишине, не бесчувствен к краскам. Твой путь — путь неизвестности, и путеводитель твой — случай. Чему ты доверяешь — чувствам и чутью, — ты доверяешь безгранично. Бедность — это не отсутствие богатства. Ты богат, если радостей у тебя больше, чем горестей. А радостей у тебя столько, сколько у тебя свободы внимать своему сердцу… Одиночество не раздавит тебя, если тебе будет о чем думать — о каком-нибудь уголке на земле или человеке, а если их нет, то опорой тебе будет служить память о них.
Спал я или только грезил наяву? Во всяком случае, бледная синева неба потускнела на полтона и звезды растворились в ней, словно градины в воде. Молодая луна, как потерянная сабля, и далекое предчувствие солнца — свет зари. Верхушки елей начинают светиться с восточной стороны, но здесь, у подножия тайги, еще по-ночному мглисто.
Встаю, встряхиваюсь, как собака после дождя. Уже стало немного теплей. Крошечный коричневатый зверек, сеноставка, шмыгает в норку, так что торчат только пуговка носа да две любопытные черничинки глаз: что за чудное дерево поднимается с земли, сворачивает дерн? И уходит вместе с дерном. Уходит ведь!
Вытираю оленей и тихонько, чтобы не звенеть пряжками, вскидываю им на спины вьючные седла. Сдвигая с места ящик, роняю прислоненное к нему ружье, и оно брякается об стену. Но в избушке по-прежнему тихо, еще тише. «Обиды уходят вместе с обидчиками», — думаю я.
Снимаю двойной венок. Опускаю его возле мостков на мелководье, чтобы он хотя бы еще пару дней сохранял свежесть. Потом увянет и сгинет все равно.
— Но-о! Но-о! — поторапливаю я оленей. Иду вдоль скалистого берега озера до устья ручья, где разглядываю зеленоватые мережки, торчащие из воды, точно полосатые спины рыб. Отсюда поворачиваю на юго-восток, вверх по течению ручья. Мимо влажных, округлых в предрассветной мгле карликовых берез, через коричневые запотевшие валуны иду все дальше, думаю о том, что было. Будто поставить забор вокруг дома так же просто, как сломать дом! Но и с этим справляюсь без особых усилий: в омутке вижу темные спины рыб на фоне светлого песка. Спешно распаковываю свое рыбацкое хозяйство, вырезаю в ракитнике длинное краснокорое удилище, точно солнечный лучик, предшествующий восходу солнца. Рыбы играют всеми красками, и у меня красочное настроение. Закончив ловлю, отправляюсь дальше. Я доволен: по крайней мере, обещание достичь Родникового озера я выполнил. А чего не выполнил, того я не обещал. Иду вдоль ручья и много всякого вижу. Нет, мало вижу — мало мне своей пары глаз! Вижу темно-коричневого зимородка, прогуливающегося по дну ручья, будто вода под ним — воздух! Из-за спины оленя замечаю медведя, рыбачащего на перекате; он готов обменять свой улов на оленя, если бы мы договорились. В поднятом веере брызг вижу борьбу жирной камышовой утки со щукой. Борьбу, единоборство, удачу и невезенье вижу я. В тайге многое можно увидеть, если умеешь смотреть.
— Но-о! Но-о, бродяги-рогачи! Скоро ждет вас долгий отдых, а потом еще более долгий путь назад. К хозяину. Я в хозяева не гожусь: не тот я, кто встречает и провожает, а тот, кого встречают и провожают.
На отмели вижу собачьи следы — они уже на месте. И всё вокруг избушки уже успели пометить. И в конуре побывать, и, подскочив, в окно избушки заглянуть. И несколько зарытых костей откопать.
Я уже вижу под собой долину: скалистый склон с одной стороны и безбрежная пойма с другой. По дну долины вьется вольная река. Над кедровой тайгой, окаймленной пойменными лугами, в кровавом разливе парит солнце — на свет рождается сегодняшний день.
Тропинка здесь раздваивается — одна спускается вниз, в долину, другая идет вверх и никуда не ведет. В ней нет смысла ни для кого, кроме меня. Она протоптана мною к вершине высокой гладкой скалы, покрытой отслоившимся плитняком. На вершине скалы растет причудливая, с витой кроной горная сосна Pinus montana. Это было маленькое неустойчивое деревце, когда я открыл эту скалу. Понемногу, год от года оно тянулось к небу — или это небо снисходило к нему? Не знаю. Теперь, как и всегда, проходя этим путем, я поднимаюсь к моей сосне. Я останавливаюсь здесь ненадолго, ровно настолько, чтобы выкурить одну папиросу и столкнуть вниз один обкатыш. Слежу, как он летит вниз, подскакивая на выступах скалы: «Вперед, перекати-камень, не останавливайся надолго, не то превратишься в унылый булыжник!»
Делаю еще одну затяжку, гашу папиросу о носок ичиги и засовываю окурок в расщелину скалы. Когда-нибудь, решаю я, выковыряю их оттуда и пересчитаю. А теперь пора возвращаться к оленям и начинать спуск в долину… Кто в ту долину попадет, вовек в унынье не впадет.
III Король Королевской избушки
К утру на дне распадка из яйца огромной снежной тучи вылупился приземистый сруб, охотничья избушка. Если смотреть с высоты зоркими глазами птицы или бога, то можно увидеть еще две занесенные снегом постройки поменьше. Налетевший с открытой долины, длившийся целую неделю воющий танец вихря остановился здесь, у прибрежных скал. В эту зиму первая долгая, лютая вьюга.
Между ночью и утром еще час-другой небо было звездным. Снежные ладони натерли звезды до яркого блеска, и, казалось, они стали ближе, лучились переполнявшей их жизнью. Что-то взволновало звезды. Они дышали глубже и чаще, чем обычно. Днем дышало все живое, ночью — все неживое и звезды. Синеют-сияют звезды неба, синеют-сверкают звезды снега. Ночное небо. Ночная земля. В снежном оцепенении чистая безлесая долина. Снежные навесы над скалами замерли до первого кашля или выстрела. Ребра скал — без снега, по-летнему бурые. Возле них теплее, словно вблизи гаснущего солнца. На дне распадка под чугунной коркой льда извивалась река, и зимой веря: нет пути вернее обходного. Пойменный берег реки в тенях от деревьев и складках снега напоминал белую сморщенную ладонь. Впереди и вокруг не зеленела — белела тайга со смуглыми руками пихт в пушистых снежных рукавах — зимняя Долина Колокольчиков с заглохшим в снежной тишине перезвоном.