стала мощным оружием в этой борьбе, которую тем не менее можно назвать успешной лишь отчасти.
* * *
Сам Александр Герцен, воплощавший собой тип «человека 1840-х годов», принял активное участие в антиромантической кампании своего времени. После периода увлечения романтическим идеализмом и философией Шеллинга в 1830-х годах в 1840-х Герцен (во многом под влиянием Гегеля) принял новую идеологию с ее торжеством реальности и телесности человека[184]. Одним из фундаментальных принципов мировоззрения Герцена отныне станет монизм – представление субъекта и объекта, человека и природы, души и тела как единого целого (представление, которое уже присутствовало в «философии тождества» Шеллинга, но приобрело особое значение в системе Гегеля). Поэтому нападки Герцена на романтическое мироощущение с его трансцендентальным томлением направлены прежде всего на то, что он считал ее определяющим принципом – дуализм. Вот как Герцен характеризует романтизм в серии статей под названием «Дилетантизм в науке» (1843):
Основа романтизма – спиритуализм, трансцендентность. Дух и материя для него не в гармоническом развитии, а в борьбе, в диссонансе. <…> Жизнь, постигнув себя двойственностию, стала мучиться от внутреннего раздора и искала примирения в отречении одного из начал [Герцен 1954–1966, 3: 31–32].
Эту же точку зрения он повторяет в своем главном философском произведении этого периода, «Письмах об изучении природы» (1845):
…дуализм смиренно сходит со сцены в виде романтического идеализма – явления жалкого, бедного, безжизненного, питающегося чужою кровью. <…> [Он] тщетно рвется к чему-то иному, недосягаемому, несуществующему, к прекрасным девам без тела, и горячим объятиям без рук, к чувствам без груди… [там же: 111]
Как и Белинский, Герцен связывает романтический идеализм прежде всего с пренебрежением к телесному, с неспособностью признать и принять физическую основу возвышенных эмоций – в частности, как показывает эта цитата, страстной любви.
Следует отметить, что борьба Герцена с романтическим дуализмом имела также, помимо философских и личных, идеологические корни[185]. Как отмечает Мартин Малиа, дуалистическое мировоззрение представляло угрозу скорее политическим идеалам Герцена, чем его философским взглядам:
Герцен с такой яростью осуждает «дилетантов» за то, что те не смогли признать единство вселенной, что можно подумать, будто это дуализм, а не самодержавие является основным препятствием прогресса в России. Причиной этой обеспокоенности было то, что дуализм предоставлял философский базис для всех уходов от действительности в абстрактный идеализм и религию… которые, в свою очередь, оправдывали существующий политический порядок [Малиа 2010: 336][186].
Как и в пореформенный период, когда вопросы философского, научного и даже романтического порядка оказались сильно политизированы, в России 1840-х годов проблемы взаимодействия души и тела, связи психических явлений с физиологическими механизмами и природы любви были неразрывно связаны не только с философскими исканиями постромантического поколения, но и с идеологической борьбой либеральной интеллигенции против деспотического режима.
В романе «Кто виноват?» Герцен продолжает атаку на романтический дуализм и идеализм, используя как открытую полемику, так и более тонкие дискурсивные стратегии. Примечательно, что романтическая любовь – часто приводящая к болезни – занимает важное место в этом романе, полном философских споров о природе человека, о роли материальной и идеальной сфер в личности и о смысле жизни. «Кто виноват?» представляет читателю трагический любовный треугольник: провинциальный учитель Дмитрий Круциферский, возвышенный идеалист, его возлюбленная, впоследствии жена, Люба (полное имя которой, Любовь, довольно символично) и владелец соседнего имения, утративший вкус к жизни Владимир Бельтов. Последний, вернувшись в свое имение после долгих лет, проведенных в Петербурге и за границей в тщетных попытках реализовать свои многочисленные таланты и амбиции, завязывает дружеские отношения с семьей Круциферских, влюбляется в Любу и вызывает аналогичные чувства у этой доселе счастливой жены и матери. Эта запутанная ситуация причиняет страдания каждому из участников романтического треугольника и остается неразрешенной, как и вопрос, вынесенный в заглавие романа и оказавшийся в центре внимания исследователей[187]. Литературное изображение романтической любви и ее последствий, однако, представляет проблему для антидуалиста Герцена. На деле три «истории болезни», отображенные в романе, показывают, что, несмотря на кажущийся антиромантический пафос произведения, предложенное писателем лечение болезней души (как в медицинском, так и в литературном смысле) глубоко укоренено в дуалистической «психологической» традиции любви как болезни и в значительной степени наследует романтическому и предромантическому дискурсу эмоций. Стремление Герцена достичь равновесия между своими философскими принципами и доступными литературными приемами, особенно его попытки найти новый язык для описания романтической любви и ее разрушительных последствий, наиболее ярко отображают переходный характер ранней постромантической эпохи русской культуры.
Случай Круциферского и борьба романа с романтизмом
В романе «Кто виноват?» циничный постромантический «век» олицетворяется фигурой доктора Крупова – добросовестного, трудолюбивого врача, который придерживается крайне приземленного, трезвого и практичного взгляда на жизнь, любовь и человечество и на протяжении всей книги критикует романтические ценности своего молодого протеже и друга, наивного идеалиста Дмитрия Круциферского. С первой же встречи Герцен изображает их как представителей двух противоположных идеологических лагерей. Даже внешность и телосложение соответствуют их убеждению и мировоззрению. Так, Крупов представлен в романе как мужчина средних лет, у которого было «здоровое, краснощекое и веселое лицо… черты его выражали эпикурейское спокойствие и добродушие» [Герцен 1954–1966, 4: 35]. Это описание не только подчеркивает физическое здоровье и эмоциональную стабильность Крупова, но и намекает на его философскую позицию: отсылка к эпикурейству косвенно указывает на материализм его мировоззрения, безразличие к духовным вещам, которое он будет пропагандировать на протяжении всего романа. Такая характеристика явно призвана создать резкий контраст с молодым романтиком Круциферским, который ранее описывается как «бледный» и «жиденький», а в истории болезни подчеркивается его болезненное и хрупкое телосложение [там же: 10]. Повествование не оставляет факт слабой конституции без объяснения: в духе натуральной школы Герцен показывает ее обусловленной, в данном случае биологически, как результат стресса, пережитого матерью во время беременности[188]. Именно врожденной физической организацией и «нервной раздражительностью» доктор Крупов объясняет меланхоличный нрав и идеалистическую философскую ориентацию Круциферского. Во время одного из споров героев в конце романа Крупов замечает:
Вы, Дмитрий Яковлевич, от рождения слабы физическими силами; в слабых организациях часто умственные способности чрезвычайно развиты, но почти всегда эдак вкось, куда-нибудь в отвлеченье, в фантазию, в мистицизм [там же: 131].
Таким образом Крупов подчеркивает влияние телесной сферы на эмоциональную, а не наоборот. Чтобы подкрепить свой аргумент, доктор приводит пример, когда не только индивидуальный, но и национальный характер определяется физическими факторами:
Посмотрите на бледных, белокурых немцев, отчего они мечтатели, отчего они держат голову на сторону, часто плачут? От золотухи и от климата; от этого они готовы целые века бредить о мистических контроверзах, а дела никакого не делают [там же: 131–132].
Представление о «врожденной мечтательности» немцев составляло одно из клише того времени, но в то же время могло иметь особое значение для медицинского материалиста Крупова из-за негативной репутации немецкой физиологии в 1840-х годах. Главным недостатком немецкой физиологии и медицинской науки считался преимущественно умозрительный подход, который она приобрела под влиянием натурфилософии Шеллинга. Когда в 1840 году в Петербурге вышел перевод немецкого учебника по физиологии («Ручная книга физиологии человека» Эбле), рецензия в «Библиотеке для чтения» поставила под сомнение целесообразность всего проекта:
Можно вообще сомневаться в пользе переводов руководств к физиологии с немецкого. Отдавая всю справедливость познаниям, любви к истине и добросовестности германских ученых, нельзя не признаться, что из числа европейских физиологов немецкие менее всех других способны