Она раскраснелась, что лишний раз подчеркнуло искусственный румянец; искры, сверкающие в глазах, не сделали их менее тусклыми в тот миг, когда она остановила на мне томный взгляд, словно умоляя о пощаде; сбившаяся косынка приоткрыла дряблую, морщинистую шею, сделав доступной глазу кожу, шелушившуюся, словно глянцевая бумага, облупившаяся на сгибах. Руки ее и особенно худые, костлявые пальцы, утратившие приятную пухлость юности, напоминали клещи, когда она сплетала их с моими либо гладила меня по лицу, от чего меня всякий раз бросало в дрожь. Словом, вся она, похожая на осенний вымерший сад, лучилась нежностью, даже не столь отвратительной, сколь нелепой, и это едва не убило во мне мужчину. Но так как я находился в расцвете сил и к тому же основательно потрудился, в жилах моих, угрожая взрывом, закипела кровь; утоление жажды сделалось такой насущной необходимостью, что уже не могло удовлетвориться игрой воображения; вековая тяга мужского и женского тел друг к другу полностью дала себя знать; я отбросил всякую щепетильность и, став властным, требовательным, как она того желала, вспыхнул и воспроизвел наконец известные действия. Итак, я торжественно вступил в свои права, но при этом не выказал леди Олдборо не только уважения, но даже простой признательности.
Жажда моя была утолена – но я не испытал наслаждения, тем более что за этим последовало такое обилие телячьих нежностей, что самолюбие мое было более чем удовлетворено доказательствами моей мужской доблести; я уже предвкушал грядущее вознаграждение.
Приближался долгожданный миг расставания, по поводу которого так сокрушаются влюбленные, тогда как на самом деле испытывают тайную радость и облегчение, подобно узнику, с помощью выкупа обретающему свободу.
Я предложил даме руку и помог ей дойти до кареты, в которой должен был доставить ее домой. По дороге она выказала столько любви и нежности, что хорошее воспитание и незлобивый характер удержали меня от упоминания о том одолжении, которого я от нее ожидал, имея в виду страсть к Агнес, после этого приключения вспыхнувшую с новой силой – что неудивительно, если принять во внимание разительный контраст между стоящим перед моим мысленным взором чудом красоты и моей теперешней спутницей.
Тем не менее, преисполнившись решимости как можно скорее достичь цели, я имел неосторожность свести на нет все свои преимущества, дав леди Олдборо почувствовать мое истинное отношение, причем в весьма бестактной форме. Я вел себя небрежнее, чем подобало любовнику или даже мужу, усвоив по отношению к ней повелительный тон, так что к тому времени, как карета подъехала к ее парадному, ей уже стало ясно, что я вовсе не считаю ее поступок наивысшей милостью, а желал бы получить кое-что еще.
По прошествии нескольких дней нетерпение мое достигло критической точки, и я позволил себе объясниться с леди Олдборо относительно Агнес, дав ей понять, хотя и не прямо, что не намерен шутить. Не смея открыто выразить свое возмущение – из страха меня прогневать, – она лишь ласково попеняла мне за жестокость, с какой я требовал – тем более от нее! – столь бесчестной, столь немыслимой услуги, и за чудовищный заговор против невинной девушки, находившейся под ее покровительством. Доводы ее были неопровержимы, но она поздно вспомнила о них. Возможно, исходи они от кого-либо другого, я бы с уважением прислушался, но в устах леди Олдборо они звучали как грубейшая ложь. К несчастью, в ту пору я был склонен зарываться, давая слишком много воли низким страстям, чтобы находить вкус в самоограничении. Мне нелегко было расстаться с надеждой на обладание тем, чему я уже посвятил много времени и сил, и отказаться от заслуженной, как мне казалось, награды. Исполнение моих желаний целиком зависело от леди Олдборо; я принял все необходимые меры и воздвиг фундамент грядущего блаженства – откуда же мне было взять великодушие, чтобы безропотно снести новые преграды? Решимость моя подпитывалась также и поведением самой Агнес, чьи врожденная холодность и апатия начали постепенно отступать; она казалась мне более расположенной к тому, чтобы впустить неприятеля в осажденную крепость, к такому поступку ее подталкивала сама природа. Агнес была прекраснее Венеры и простодушнее голубки и не особенно задумывалась даже над своей красотой, о которой твердили со всех сторон. Никто, однако, не сумел вывести ее из состояния полной безучастности, пока естественнейшее из всех чувств – ревность, в которой она сама не отдавала себе отчета, – не расположило ее в мою пользу. Я уж не говорю о присущем всем живым тварям инстинкте, наконец-то пробудившемся в этой здоровой, вошедшей в пору созревания девушке. Инстинкт этот, сколько бы мужчины ни презирали его и ни хулили, нередко играет им на руку, даже если речь идет о ходячей добродетели, которая внезапно сдается на милость любовника, выбрасывая белый флаг, и он колышется на ветру.
Не обученная искусству флирта и не особенно склонная к кокетству, которое, впрочем, заложено в каждой женщине, не изменяя им даже в минуты слабости, Агнес была тем более очаровательна, что сохранила невинное простодушие, не позволявшее ей открыто выражать свои чувства. Она оттаивала у меня на глазах, так что я вполне мог обойтись без пособничества леди Олдборо – только бы не мешала.
Но перемена в Агнес не ускользнула и от ее внимания, и она испытала ярость соперницы, а никак не облегчение от того, что счастливый случай избавляет ее от выполнения условий сатанинского договора.
Откровенно говоря, я и не заслуживал доброго отношения – если вспомнить те холодность и пренебрежение, какими я отплатил ей за любовь, не потрудившись притвориться и выказать благодарность, которую пожилые особы вправе ожидать от молодых любовников. Я был слишком вспыльчив и бесцеремонен, чтобы выносить малейшую несговорчивость, ибо считал себя хозяином положения. Добавлю, что я не настолько еще изучил феноменальные способности женщин к игре, чтобы платить им той же монетой – к своей выгоде.
Отныне я не усматривал помех для развития отношений с Агнес, но они существовали в скрытой форме и оттого были еще более непреодолимыми. Я мог видеться с ней, сколько заблагорассудится, уводить ее к окну и подолгу беседовать, что лишь усугубляло мои мучения, так как, видя, что в случае чего я не встречу серьезного сопротивления самой девушки, я в то же время никак не мог застать ее одну. Мы встречались только на людях; постоянная близость к предмету моей страсти, при невозможности им воспользоваться, измучила меня до такой степени, что я чувствовал: терпение мое на исходе.
Во всех препятствиях угадывалась рука леди Олдборо; причины ее злокозненности угадать было нетрудно. Однако помехи лишь разжигали мою страсть и усиливали гнев против их источника. Отбросив последние церемонии, я стал беспардонно груб с леди Олдборо; встречаясь с ней наедине (в этих встречах она не могла себе отказать), я говорил с нею тоном неуважения – и к ней, и к себе самому. Я обвинял ее в коварстве, обмане моего доверия и даже – что обиднее всего – ставил ей в вину любовь ко мне. Уверенный в том, что она не решится открыто порвать со мной, я все же не настолько еще утратил остатки совести, чтобы без стеснения ронять прозрачные намеки на то, что могу раззнакомиться и перестать ездить к ней в дом.
Из-за неудовлетворенного желания слова мои пропитались желчью, и это, вместе с угрожающим тоном, который я имел низость усвоить, конечно, не вело к желаемому результату, а лишь толкало мою немолодую любовницу на новые хитрости.
Однажды, терпеливо выслушав мои упреки, леди Олдборо не выдержала и, задергавшись всем телом и лицом, что, разумеется, ее не красило, упала в обморок. Это было что-то новое и произвело на мою, в общем, мягкую натуру сильное впечатление. Я испугался и тотчас пожалел о своей жестокости. Если бы коварная изменница видела сквозь щелку между веками мое смятение, это должно было бы успокоить ее. Я несколько секунд держал леди Олдборо в объятиях, а затем бережно положил на кушетку, поправил платье и хотел звать на помощь, но она вдруг мертвой хваткой вцепилась мне в руку и, судорожно хватая воздух, забилась, как будто в агонии. Я все же умудрился вырваться и громко зазвонить в колокольчик. Но прежде чем явились слуги, мадам сочла необходимым немного прийти в себя и сесть, с безумным взором; из ее рта вылетали обрывки фраз: как я жесток… просто варвар… я хочу ее смерти… но ничего, она это заслужила… и даже что-нибудь похуже… но не от меня… В это мгновение на мой отчаянный трезвон прибежали две-три служанки; леди Олдборо сослалась на мигрень и попросила горничную принести нюхательную соль. Та принесла флакон, и некоторое время я имел глупость верить, будто это то самое лекарство. Когда мы снова остались одни, я начал просить прощения.
Должно быть, в моем голосе она уловила нежные нотки и подумала, что я совсем растаял от жалости и чувства вины. Имея достаточный опыт, чтобы понимать преимущества этого потепления в наших отношениях, и слишком мало душевной тонкости, чтобы не злоупотреблять ими, леди Олдборо продолжала сидеть в той же позе. Она заставила меня сесть рядом и вдруг заключила в жаркие объятия. Она не стала много говорить, зато постоянно вздыхала и пожирала меня глазами. Я оказался в совершенно новой для себя ситуации и поначалу испытывал большую неловкость, изо всех сил пытаясь ее утешить. В то же время я был слишком мужчина, чтобы только держать даму в объятиях, ловить на себе ее страстный взгляд и долго оставаться в заблуждении относительно ее намерений. Раскаиваясь в причиненном ей зле и искренне стараясь искупить вину, я не находил иных средств, как перейти к другим крайностям: все-таки я был слишком сластолюбив, чтобы ограничиться одними извинениями, а затем оставить ее страдать из-за моей чудовищной черствости. Я до такой степени увлекся, что на этот раз мы расстались лучшими друзьями. Отныне, уверенная в моем послушании, леди Олдборо перестала афишировать свою привязанность ко мне и притворилась, будто не рассчитывает более единолично владеть моим сердцем и предпочитает страдать, деля меня с другой, нежели потерять и те ничтожные знаки внимания, на какие способна моя благодарность. Довольный таким решением, я поверил в ее искренность и простился с леди Олдборо, а по размышлении и вовсе перестал укорять себя за грубое обхождение с ней. Исход обморока принес мне огромное облегчение; я перестал видеть вещи в трагическом свете и даже начал понемногу прозревать истину, однако остатки доверчивости сыграли со мной злую шутку, и я ограничился одними подозрениями. Доверься я лорду Мервиллу, он, несомненно, открыл бы мне глаза, не допустив, чтобы я стал жертвой столь вопиющего обмана; но мне суждено было добывать опыт ценою собственных заблуждений.