машет руками. – Как он? Как же они? Эй, ребята, вы куда?
Со Степашкой еще один – Муха, Валера то есть, не помню фамилии, хотя должна бы, она у него известная: сын племянницы директора санатория нашего, как же его… Я, конечно, и раньше не могла запомнить всех, хотя старалась быть, ну, повежливее – и с девочкой, что раньше мыла посуду, а потом убежала, как все, и с Алексеичем, и с мужичками, что на «Газели» провиант подвозили. Провиантом больше Оксана ведала, понятно, но и я иногда смотрела, когда время оставалось. Все же мои дети. Муха, от него сильно пахнет табаком, вот уже и курит, не то что эти – и я вообще была против, чтобы его брали, но пришлось. И он расхристанный какой-то, футболка из-под штанов наполовину выбилась, а Степашка ему не сказал, конечно. Не уверена, что он вообще такие вещи понимает.
Что-то случилось такое, что имена плохо вспоминаются, а ну как Альцгеймер?..
Да нет, это так, кажется все.
– Валера! Валера, остановитесь немедленно!
Но почему они проходят, не слышат, и что с их лицами?
И хотим подбежать, остановить, за руки схватить, но как во сне – бежишь, а не приближаешься, хотя мышцы болят от напряжения.
Ладно, идите, а я потом выясню.
Вот откуда они вышли – из мужской душевой, может, там кто-то еще остался?
• •
– Ой, ты почему здесь один… Крот? То есть Костя? Мы не смотрим, не бойся.
Говорю, вне себя от радости, что хоть одного нашли. Только он голый – сразу вскакивает и, прикрываясь руками, отступает, прячется.
Видит.
Костя не отвечает, смотрит куда-то, но он по-настоящему близорукий, так что ничего страшного – нужно просто подойти, взять за руку, сказать: это мы, мы, не бойся, скажи, пожалуйста, куда пропали остальные ребята, почему здесь сидишь один, почему на двери болтается открытый замок, где вы его взяли вообще? Выходит, что это такая игра – что тебя заперли, а когда хотели выпустить? Лучше так не играть больше, потому что опасно – вдруг ребята забегаются, забудут, а ты останешься здесь один – и ни еды, ни питья; не говори только, что пил бы из-под крана, ведь каждый, даже самый маленький, знает – в нашем Городе нельзя пить из-под крана, это только где-то далеко, невероятно далеко, может быть, в Москве, можно.
– Ну, скажешь ты что-нибудь, а? – бормочет Хавроновна, но не зло; а Крот только вертит головой, отворачивается. Самый бессловесный он, тихий (или просто неразговорчивый, не понимала никогда). Как наблюдала за детьми, так и почувствовала сразу, что этим непременно дело кончится – посмеются.
– Ладно, выходи. Нечего здесь.
Крот вдруг сползает по стенке и начинает плакать.
Закрывает лицо руками. Плачет тихонечко, как маленькая девочка – если бы у меня была такая, то я бы терпела этот плач, все терпела, все покупала, даже вон чупа-чупсы с черникой, хотя от них рот и губы становятся химозно-черничными, голубыми.
Да, Хавроновна же говорила, что это у меня сейчас голубые губы.
Может, из-за них и расплакался?
– Ну будет тебе, ты же большой парень.
Ты большой парень.
От слов большой парень Костя только плотнее в комочек сворачивается, бормочет – я наклоняюсь, подслушиваю – он говорит кому-то, но не нам: кто вы такие и почему от вас так пахнет смертью?
А потом еще: не смотрите, не смотрите.
Мы бы и хотели не смотреть, но вот только и поднять его не вышло, и утешить.
Что это с нами, что в комнате произошло?
Почему Костя раздетый на полу лежит?
– Да вон же его одежда, – Хавроновна показывает, – Костя, чего ты раскапризничался?
– Не смотрите.
Он садится, закрывается.
– Да чего мы там… – начинаю. – Не смотрим, не бойся.
– А что у вас с шеей, тетя Оксана? – теперь он прямо смотрит.
– А, да я сама понять не могу что. Слушай, а тут ребята балуются – Муха и Степашка, они как-то убежали от нас, сделали вид, будто не замечают.
– А со мной нельзя разговаривать, – перебивает Крот.
– Как это – нельзя? Что за новости?
– Ник не велел.
– Не придумывай. Но слушай, я тут посмотрела, что у тебя пакет из-под быстрой лапши лежит, из-под шоколада обертка, это вы где же взяли?
– Я откуда знаю, где они взяли? Принесли.
– Может, оденешься?
– Я… не могу это надеть.
– Это еще почему?
– Оно грязное.
Хавроновна начинает что-то понимать, пока я упрямлюсь – говорю, что нужно будет потом постирать, а сейчас лучше надеть, чтобы не простудиться. Крот прячется от нас за перегородкой первой душевой, не выходит, выйдите, говорит, не могу так при женщинах стоять.
Ох, милый, да какие мы…
И тут же вспомнила пудреницу, в которую хотела посмотреться, куда подевалась? Какие еще женщины, хотела сказать, мы никакие, простые воспитательницы, то есть воспитательница и сестра-хозяйка, а куда остальные подевались?
– Ладно, Оксан, – говорю, – ты посиди уж с ним, с Костей, пожалуйста, а я пойду одежду поищу. Ты в какой комнате, Кость, напомни? И где одежда лежит – в шкафу или в сумке?
– Я в девятнадцатой палате, – говорит, – только вы лучше туда не заходите, потому что Гошик…
– Да что до твоего Гошика – тебе что, голому по санаторию бегать?
– Нет.
– Вот и сиди. Жди.
В девятнадцатой комнате, в палате, как они почему-то все говорят, Гошика нет, но теперь-то слышу разговоры – они в столовой, все собрались в столовой, слышится звон посуды, смех, ну, смотрите у меня, раздобыли еды и никому не сказали, а Хавроновна ведь из-за вас что сделала; знаю, что из-за вас, только ей ни в коем случае нельзя говорить, нельзя показывать новую и радостную столовую – пускай думает, что и в самом деле все закончилось, даже самые простые крупы, макароны-рожки, подсолнечное масло. Потом к вам загляну, обязательно; узнаете меня еще, разберусь.
А еще увидела мельком ну совсем невозможное – что Ленка, та самая высокая белокурая Ленка не со своей вечной спутницей Кнопкой сидит, а со взрослым мальчиком – с Ником, кажется, да, по волосам его узнала, по вороту водолазки. Надо же, ты смотри. Мне все через двери видно, а на меня, как водится, никто внимания не обращает. Зато Ник на Ленку обращает – гладит по руке, как будто бы слегка механически: как котенка, как игрушку. Но он всегда таким холодным мальчиком был, отстраненным, – по-хорошему, ему тоже здесь не место, как Мухе.
Против такого.
Это дома, дома, во дворе, где хотите. А тут мы лечим, наблюдаем ребят с ослабленным здоровьем, с ослабленным зрением, даем им комплексы упражнений, чтобы хоть как-то остановить необратимый, кажется, процесс.
(Почему необратимый, а потому что вот Костя-Крот всю жизнь по таким санаториям и процедурам, а только очки на его глазах тоньше не становятся.)
Ленка оборачивается и кладет голову на плечо Ника – спасибо, что хоть в шею не целует при всех. Он сидит неподвижно, не склоняется.
Нельзя от них отходить, нельзя, придумают же. Вы, ребятки, лучше бы посмотрели, что в здании происходит – в коридоре лужи, а на первом этаже так и вовсе взрывной волной окна выбило, осколки валяются.
Взрывной волной?
Обернитесь, ну. Поглядите, что сделали.
И как с Кротом поступили – изругали, одежду испортили!..
В девятнадцатой комнате в стандартном белом шкафу с двумя створками одежды мало, мальчишки часто в одном и том же ходят – иногда даже приходилось тихонечко замечание делать, мол, пора бы и вещички постирать; всем говорила, только не Косте, он-то всегда аккуратным ходил, чуть ли не в выглаженном, хотя никто бы во всем санатории утюг не нашел. Я же только рада не гладить – дома нужно, да и Сене рубашки по обязанности, не по душе, хотя сейчас бы гладила все, каждую тряпку, даже и совсем не нужную.
Беру первую попавшуюся под руку футболку, надеюсь, что это не Гоши, – да нет, не должна бы, слишком аккуратно сложена на полке, не пахнет дурным мальчишеским запахом. Джинсы еще, носки, трусы в ящике. Все тут у него тихо, старательно, – вот бы и Сеня; да что уж там.
Сене семнадцать, сюда точно нельзя было, только документы подделывать, но он не захотел. Почти призывного возраста, а тут с малышней – мам, ну ты хоть