петарды. Надо Але сказать – хотя что она сделает, заревет только, что ее любимчики, детки эти, собрались друг друга убивать, судить, ремнями связывать. Еще и розог приготовили, не иначе как для провинившихся.
А откуда знают про розги, детишки-то? Дома ничего подобного, знаю.
А вот еще чего знаю – как Алевтина читала вслух книжку этого, как его, писателя, а в книжке пацана розгами секут – ткань он какую-то не так покрасил, что ли. И хотя я бы нынешних деток тоже бы и розгами, и ремешком, но все равно как-то жалко выходило – он словно бы и не понял, откуда она, боль. И за что.
«Успел провиниться», говорил – а как это, чтобы «провиниться»? – не понимал, все детство на свободе жил, маминым любимцем, хотя мамаша у него тоже суровая была.
Что же это я никак имя писателя не вспомню?
Права Алька – мы тут на удивление забывчивыми на имена стали, все как один.
Но молитвы помню.
Молюсь после зарядки, в опустевшем коридоре – отче наш, говорю, отче, сделай так, чтобы смена закончилась побыстрее, хотя мы работаем без смен; а если без смен, то пускай хотя бы какое-нибудь начальство позвонит в санаторий и скажет: все, пора родителям разбирать детей.
Может, неправильно молюсь, может, и не слышат.
А если так – заорать, громко?
Подхожу к окну, отодвигаю растения – они мокрые, земля тоже влажная: ишь ты, стараются ребятки, то есть Ник кого-то на работу нарядил, кого-то из девок, а то смотрела – у всех такие пальцы чистенькие, руки, ровно в жизни никогда тяпки не брали, картошку родителям не помогали копать. А ведь у всех дачи, у многих – на болотистой жирной земле Седьмого причала, ну еще Шестого немного, а с Пятого до Первого другие участки, другие дома, для тех, побогаче кто, не для наших. Хотя родители Мухи, кажется, не бедные. Только сложно представить себе, что Муха в руки лопату берет. Отодвигаю растения, чтобы не свалить ненароком.
Окно открывается, и сразу же меняется запах – пахнет с улицы неубранной помойкой, лежалой гнилью, немного – свежими зелеными листьями.
Помойку-то Алексеич разбирал, я помогала.
И вот тогда-то пахло только листьями.
Забираюсь на подоконник – нет-нет, это я не снова, снова не стану, потому что теперь все хорошо. Я просто хочу сказать погромче, чтобы долетело, чтобы точно над помойкой поднялось, выше здания санатория, дальше реки, выше моста и Города.
– Отче наш, – кричу, и какая-то малявка во дворе останавливается, запрокидывает голову, – сделай так, чтобы все закончилось, чтобы они все ушли домой! И чтобы я ушла – как Лексеич! Ты помнишь Лексеича?
Это у нас охранник был.
То есть охранник – и много чего еще, если починить нужно было что, по-мужски что-то ребятенку расшалившемуся сказать, мальчику то есть, – ведь не всегда же эти мальчишки Алю слушали, – так он делал, говорил.
Когда первые взрывы пошли, телефонный звонок был, чтобы никого не выпускали с территории, НИКОГО, это понятно? Тогда Лексеич нашел старое, давно не стреляющее ружье и засел в каморке, а дети боялись, думали, что он на самом деле выстрелит, если они попробуют убежать.
Но вот однажды было такое.
Сама не знаю, как случилось.
А только девчонка рыжая, Кнопка, Катя, – раз решила на улицу выйти, хотя и было запрещено, хрен ее знает, зачем решила выйти. Может, одуванчики для венка сорвать. Так вот Лексеич сделал вид, что целится, а ружье выстрелило, и от пули осталась вмятина около входа.
Я потом и говорю Але – надо сделать так, чтобы Лексеича тут больше не было, хоть и хороший мужик. Поняла? Чтобы мигом исчез.
Ведь вообще-то я главная стала, я, я завхоз, а она кто? Так, воспиталка, у которой дети жратву из магазина воруют.
Катька жаловалась, но Аля наврала, что все показалось, что больше никто выстрела не слышал.
Тогда Лексеич и ушел – или Аля спровадила, не знаю. Знаю только, что он очень злился напоследок, ее матом крыл. А Аля сказала – нефиг в детей стрелять, в людей, получается, что ты сам как будто бы не человек. Да какой я тебе не человек, сволочь старая, будто бы возмутился он, сука, он будто бы сказал. А у самого в будке лодочка была, надувная такая, старенькая.
Алексеич ее все чинил, отчего и не присматривал за территорией толком.
И в девку стрельнул потому, что та что-то увидела.
Что ж плохого в лодке?
А я скажу, я вот что скажу.
Поняла теперь о нем?
Хочу, чтобы нас тут не было больше. Хочу вспомнить дом. Да и чтобы Аля с сыном увиделась, с Сеней-придурком, если мне не с кем.
Что же теперь – ненавидеть всех. Ведь так думают.
Нет.
– Слезай с подоконника, – говорит Аля, она давно из темноты смотрела, оказывается, – стыдно.
Мелкая внизу по своим делам пошла. Может быть, она меня слышала – неужели только Костя может? За что ж ему такая способность дадена, любопытно знать? Или не только он?
– Ты это брось, – повторяет Аля, протягивает руки, растирает мне шею – ох как болит, и от прикосновений болит. Но если прямо сильно нажать, помассировать, то не очень, – дура, ну дура, дура, тут ведь второй этаж, тут ничего…
– Не за тем же, а ты чего подумала?
– Да что о тебе думать. Надо уйти сегодня, чтобы ребят не пугать. Они, кажется, хотят вместе собраться. И Костю позвали. Он нам потом расскажет – обещал. А то ребята что-то чувствуют и боятся. Как вон Сивая внизу.
– А, это она. Не узнала.
– С хвостом и вправду не узна́ешь. Потому что чужая. А я вон, когда Сенька налысо побрился и заявился в таком виде домой, даже и заметила не сразу.
– А зачем он побрился? Добровольцем, что ли, собрался идти? Это когда было?
Она окаменела лицом, кивнула, а сердце над карманом халата заметно ударило в грудь – как котенок под дубленкой, когда сует мордочку, хочет выпутаться, найти воздух, а ты ему: сиди, дурачок, выпадешь, замерзнешь.
– Так что ты про Алексеича говорила, я не поняла.
Не поняла она. Да что ж такая непонятливая, в самом деле.
– Ну куда он на лодочке поплыть мог, сообразишь, дура? Может, сообразишь?
– Ты, – у нее лицо делается другое – мрачное, сухое, – ты тон смени, пожалуйста. Думаешь, что теперь все можно? Нет.
– Ничего я не думаю. Так ты поняла?
– Что? Ничего я не поняла.
– Куда он на лодочке уплыл, а?
– А ты прямо видела, как Алексеич в лодочку ту садится.
– Не видела. Но он очень домой хотел, очень заботился о лодке. Так что бог его знает, где теперь.
– Хоть бы до семьи добрался.
– Ну и дура ты, господи. До семьи.
Она хоть временами и неплохая, Аля, но идиотка. Форменная, беспросветная идиотка.
V
Мамин Санаторий находится на остановке «Санаторий», но только как понять, когда автобусы не ходят? Иду обочиной, изредка сплевываю в траву, в насекомых, когда слюна от страха накапливается.
Вообще у меня удолили Зуб и сказали не сплевывать потому что иначе не появится Корочка а нужно чтоб появилась Корочка Струп иначе так и будет кравить.
А что же это получается что я дизиртировал из части ну то есть как дизиртировал, даже не знаю, считается ли, а вот что было написано в истрепанной синей книжечке, которую читал так что выходит что сам и истрепал (но все время думал о тех, кто читал до меня и на тех же пунктах останавливался водил пальцем по строчкам):
Дезертирство ага дезертирство оказывается вот как говорится как пишется – наиболее опасное преступление против порядка пребывания на военной службе, поскольку гражданин полностью уклоняется от исполнения обязанностей военной службы.
С объективной стороны под дезертирством понимается самовольное оставление части или места службы, а равно неявка на службу в целях уклонения от прохождения военной службы вовсе, т. е. с целью уклонения от выполнения конституционной обязанности, а не отдельных обязанностей военной службы.
А что значит конституционная обязанность? Это ведь я чтото подписать должен был разве нет? Ну как в паспорте в четырнадцать лет расписывался волновался что не смогу расписаться как взрослый,