— Понятно, — сказал Кнют. — Тогда и мы туда не пойдем. Надеюсь…
Мы уже настолько привыкли к беспрестанной пляске волн, что перестали с ней считаться. Подумаешь, качает и бросает, и что такое тысяча саженей — лишь бы мы вместе с плотом оставались на поверхности! Правда, в том-то и вопрос: долго ли мы останемся на поверхности? Одного взгляда было довольно, чтобы убедиться, что бальса впитывает воду. Особенно задняя поперечина; она так размокла, что кончик пальца легко входил в сырую древесину. Раз я потихоньку отковырнул от колоды щепочку и бросил ее в воду. Она медленно пошла ко дну. Потом я заметил, что и другие ребята, когда на них никто не смотрит, проделывают этот опыт. Молча они смотрели, как щепочки исчезают в зеленой толще. На старте мы пометили осадку плота, но из-за воли нельзя было проверить, какая у нас осадка теперь. Правда, втыкая в бревна перочинный нож, мы узнали, что древесина отсырела всего на дюйм с небольшим. Расчеты показали, что, если бревна и впредь будут впитывать воду с такой же скоростью, палуба окажется под водой к тому времени, когда мы достигнем суши. Но мы надеялись, что смола все-таки затормозит этот процесс.
И еще одно заботило нас — канаты… В первые недели нам было не до них, слишком много дел, но, когда смеркалось и мы ложились спать, появлялось время осязать, размышлять и слушать. Лежа каждый на своей циновке, мы чувствовали, как палуба под нами колышется вместе с бревнами. Мало того что весь плот качался, еще и бревна терлись друг о друга. Одно вверх, другое вниз, словно волна бежит по плоту. Конечно, они шевелились не сильно, но все же нам казалось, будто мы лежим на спине огромного мерно дышащего животного. Поэтому мы предпочитали ложиться вдоль бревен. Хуже всего были первые две ночи, но тогда нам из-за усталости было все равно. Потом канаты, отсырев, натянулись и немного усмирили бревна. Но и после этого на плоту нельзя было найти совсем неподвижной точки. Так как основа непрерывно колыхалась и дергалась, все остальное тоже шевелилось. Палуба, двойная мачта, плетеные стены каюты, крыша из реек — все было скреплено только канатами, и все колебалось не в лад. Сразу, может быть, и не заметишь, но если приглядеться: один угол каюты поднимается, другой — опускается, половина крыши загнулась вверх, другая половина — вниз. А если посмотришь в дверь наружу, то и подавно все колышется: небо словно кружится, а море то и дело подпрыгивает.
Вся нагрузка ложилась на канаты. Ночь напролет были слышны скрип и шуршание, треск и визг. Словно жалобный хор звучал во мраке; у каждой веревки — свой голос. По утрам мы тщательно проверяли все канаты, даже под днищем: кто-нибудь, перегнувшись через край плота, окунался с головой в воду, а двое других держали его за лодыжки.
Но снасти были в порядке. От силы две недели, говорили моряки, и все наши канаты перетрет. А мы, несмотря на жуткий концерт, не видели никаких повреждений. Потом-то мы поняли, в чем дело: канаты мало-помалу стирали мягкую бальсовую древесину, вот и вышло, что не бревна истерли их, а они ушли в дерево.
На восьмой-девятый день волны стали заметно меньше и море вместо зеленого стало синим. Мы теперь дрейфовали уже не на норд-вест, а на вест-норд-вест, — очевидно, вышли из прибрежного течения, можно надеяться, что нас вынесет в океан.
Уже в первый день, когда ушел буксир, мы видели около плота рыбу, но ловить ее было некогда, все внимание было обращено на руль. На второй день мы попали в плотный косяк сардины, а затем восьмифутовая синяя акула сверкнула своим белым брюхом, проходя мимо кормы, где Герман и Бенгт стояли на руле, оба босые. Она покружила возле плота, но ушла, как только мы приготовились пустить в ход гарпун.
На следующий день нас посетили тунцы, бониты и корифены. Воспользовавшись тем, что на палубе приземлилась большая летучая рыба, мы изрезали ее на наживку и живо выловили двух корифен по десяти — пятнадцати килограммов — обед на несколько дней.
Неся вахту у руля, мы частенько видели совсем незнакомых рыб, а однажды попали в косяк дельфинов, которому казалось, не было ни конца, ни края. Сплошной массив черных спин до самого плота… Посмотришь с мачты, всюду, насколько хватает глаз, из воды выскакивают дельфины. И чем дальше мы уходили от материка к экватору, тем больше было летучих рыб. Когда мы наконец вышли на голубые океанские просторы, где степенно катились, блестя на солнце и курчавясь барашками, могучие валы, целые стаи, словно серебристые снаряды, вырывались из воды и, пролетев, сколько позволял разгон, снова ныряли в воду.
Если ночью на палубе стоял наш маленький керосиновый фонарь, его свет притягивал гостей — летучие рыбы, большие и маленькие, проносились над плотом. Врежутся в каюту или парус и шлепаются на палубу. Они ведь только в воде могут разогнаться и взлететь, вот и лежат, беспомощно взмахивая длинными грудными плавниками, этакие большеглазые сельди. Частенько можно было услышать бранное слово, когда холодная рыба с ходу награждала звонкой оплеухой кого-нибудь из членов команды. Рыбы летели довольно быстро. Как ткнет тебя мордой прямо в физиономию — получалось очень чувствительно. Впрочем, пострадавшие недолго обижались на незаслуженные зуботычины. Разве плохо, когда по воздуху летят отличные рыбные блюда, совсем как жареная птица в земле обетованной? Утром мы жарили нашу добычу, и то ли рыба была хороша, то ли кок молодец, то ли аппетит отличный, но очищенная от чешуи она напоминала вкусом форель.
Первой обязанностью кока, когда он вставал утром, было пройти по палубе и собрать всех приземлившихся за ночь летучих рыб. Обычно их было штук шесть — восемь, а один раз мы насчитали двадцать шесть жирных рыбин. Кнют просто огорчился, когда летучая рыба попала ему в Руку, а не прямо на сковородку, на которой он только что расплавил сало.
Торстейн лишь тогда по-настоящему уразумел, что море — наш сосед, когда, проснувшись утром, нашел у себя на подушке сардину. В каюте было тесновато, так что он спал, высунув голову за дверь, и кусал за ноги каждого, кто, выходя ночью по своим делам, нечаянно наступал ему на нос. Подняв сардину за хвост, Торстейн доверительно сообщил ей, что вообще неравнодушен к сардинам. Мы старательно поджимали ноги, чтобы освободить ему место, но тут случилось такое, после чего Торстейн устроил себе постель на ящике с кухонной утварью возле нашей радиостанции.
Это было несколько дней спустя. Небо покрылось облаками, и ночью стоял непроглядный мрак, поэтому Торстейн поставил керосиновый фонарь около своей головы, чтобы вахтенные, входя и выходя, видели, куда ступать. Часов около четырех Торстейн проснулся оттого, что фонарь упал и что-то холодное и скользкое хлестало его по ушам. Летучая рыба, решил он, и стал шарить кругом, чтобы схватить ее и вышвырнуть за борт. Ему попалось что-то мокрое, длинное, змееподобное, и он отдернул руку, словно обжегся. Пока Торстейн возился с потухшим фонарем, невидимый ночной гость увильнул и заполз к Герману. Герман вскочил, тут и я проснулся, и мне сразу пришел на ум гигантский кальмар, который по ночам всплывает к поверхности как раз в этих широтах. Наконец зажегся фонарь, и мы увидели Германа: он сидел с торжествующим видом, сжимая в руке извивающуюся угрем тонкую рыбину. Она была длиной около метра, тело змеевидное, громадные черные глаза; длинные хищные челюсти усеяны острыми зубами, которые могли складываться назад, пропуская пищу. Стиснутая рукой Германа хищница вдруг отрыгнула большеглазую белую рыбку сантиметров около двадцати, за ней — еще одну. Обе рыбы, явно глубоководные, были сильно искалечены зубами рыбы-змеи. Тонкая кожа хищницы отливала на спине сине-фиолетовым цветом, на брюхе — сине-стальным, от наших прикосновений она слезала большими лоскутами.