Сергей же относился к тому, чтобы поесть, без лишней философии:
— Чем сегодня будете травиться, Василий Петрович? — Василий Петрович подозревал отравляющие свойства у любой чужеземной еды — Можно по-маленькому — круассан с йогуртом, а можно по-большому — бургер из индейки.
Это звучало загадочно и вкусно, но иностранность заманчивых слов, разжигала подозрения Василия Петровича со страшной силой: он еще не забыл дело врачей.
— Я звонил юристу, Сережа, — предупреждал Василий Петрович, — и он сказал, что если меня отравят, то завещание будет недействительно.
После этого прибегала в холодном поту Татьяна Викторовна и с дрожью в руках лепила «домашненькие» вареники. Вареники ставились на стол толстыми, горячими и заискивающе поливались сметаной.
— Вы тоже попробуйте, Татьяна Викторовна, внушающим тоном предлагал Василий Петрович.
— Да что там! Спасибо!
— Нет, вы попробуйте, попробуйте!
Татьяна Викторовна пробовала. Василий Петрович внимательно наблюдал и отпускал замечания:
— Говорят, у Сталина была сухая рука от того, что ему что-то подмешивали в пищу…
В такие светлые моменты у Татьяны Викторовны отмирало несколько миллионов нервных клеток за один присест. Василий Петрович об этом не подозревал, поэтому иногда он информировал ее еще и о следующем:
— Вчера сестре звонил… Думаю, не хочет ли она чего-нибудь забрать из вещей, пока квартира вам не досталась…
Угроза левых наследников висела над завещаемой квартирой, как дамоклов меч. Хотя в тот момент, когда бумаги оформлялись у нотариуса, Василий Петрович отозвался про ближайших родственников так:
— Имеется сестра. Только она со мной не разговаривает…
В общем-то, Василий Петрович сознавал, что у сестры действительно есть повод с ним не разговаривать, но несколько обижался, когда вспоминал, сколько десятилетий это продолжается.
В сорок втором сестру по доброй воле угнали в Германию. Лариса училась в Ленинграде, вдалеке от всей сибирской семьи, и летом сорок первого, досрочно сдав экзамены, уехала отдыхать к подруге в поселок Волосово (прямо навстречу марширующим к границе немецким войскам). Вопреки советской пропаганде далеко не каждый солдат вермахта был нелюдем, автоматически уничтожающем все живое на своем пути. Кое-кто из них даже смекнул, что у местных жительниц есть определенные достоинства, несмотря на официально утвержденное клеймо недочеловека. И какой-нибудь Курт или Гюнтер наверняка не прогадал, увезя в фатерланд смирную, работящую и донельзя благодарную за спасение от голодной смерти русскую подругу. Только в сорок девятом Лариса прислала в Сибирь не очень длинное, но милое, какое-то совсем европейское письмо, в котором читалась тоска по родным, но никак не безнадежное отчаяние от разлуки с родиной.
«Угнавший» ее немец к тому времени давно исчез, но Лариса была удачно устроена продавщицей в маленьком магазинчике, жила с надеждой, и свою судьбу на чужбине считала вполне сложившейся. Она даже не поняла, что же такого страшного в ее немецком существовании, когда получила отчаянную депешу со следующим общим смыслом: раз уж ты не умерла в войну, о чем мы пишем во всех анкетах, то немедленно возвращайся, иначе на отце (о себе я уже не говорю), как на человеке, имеющем родственников в бывшей гитлеровской Германии, будет во всех отношениях поставлен жирный крест.
Сестра, уже порядком подзабывшая реалии родной державы, решила съездить, поплакать от радости в объятиях родных и разобраться, в чем же дело. Узнала она о том, что обратно уже не вернется, а заодно и о том, что отец погиб в самом начале войны, а брату, получившему ее письмо из рук партийного секретаря, не оставалось никаких других рычагов воздействия для ее возвращения.
Лариса даже не отсидела, но с Василием с тех пор общалась под отчетливый зубовный скрежет. Относиться к нему она не могла иначе, как к тюремщику, адским способом заманившему ее с воли в лагерь. В той жизни, которую Лариса прожила под руководством коммунистической партии, она не нашла ни себя, ни своей половины, ни продолжения в детях. Вместо ухоженной и ласковой фройлен в немецкой лавочке она превратилась в обычную совковую мегеру за грязным прилавком; а когда в их магазине начался капремонт, и всех согнали на субботник, она ударно и с ненавистью на свое существование и на себя саму таскала в паре с грузчиком носилки, полные цемента. В сорок лет получив отслоение сетчатки и инвалидность первой группы по зрению, Лариса перестала отвечать даже на участливые звонки Василия Петровича, давая понять, что умерла для него так же, как хотела бы умереть для советской действительности.
Решив, что его смерть должна наконец их помирить, Василий Петрович решил перед уходом в мир иной заблаговременно наладить контакт с Ларисой. На глазах у впадающей в прострацию Татьяны Викторовны он собирал в скатерть и завязывал в узел дорогое столовое серебро, норковую шубу, кожаное пальто, а сверху — коробки с богемским хрусталем. Подумав, он добавлял семь слоников с комода — на счастье.
— Вот зачем ей шуба, скажите мне пожалуйста? Шуба ей зачем?! — трагически и безнадежно приговаривала Татьяна Викторовна. — Она ведь со своими глазами норки от суслика не отличит!
Сергей молчал, покуривая в углу, но не видел в ситуации ничего хорошего: не стоило лишний раз напоминать Ларисе Петровне, привыкшей к бесправию советского человека, о возникновении права на квартиру. Тем не менее он оттащил собранный Василием Петровичем узел на почту и отправил феноменальную посылку в Красноярск. Неизвестно, что стало с шубой на сибирских просторах, потому что Лариса не прореагировала на нее ни звонком, ни письмом. Не отзывалась она и на упорные дозванивания Василия Петровича. Тогда через месяц тот послал в Красноярск телеграмму:
«ЛАРА ЗПТ ЕСЛИ ЖИВА ЗПТ ОТЗОВИСЬ ТЧК ЕСЛИ НЕТ ЗПТ СКОРОЙ ВСТРЕЧИ ВСКЛ».
Лариса опять не отозвалась, и Василий Петрович, начавший собирать для нее вторую посылку сразу после первой, пригорюнился: его предсмертная щедрость оставалась невостребованной:
— Татьяна, может что-нибудь себе возьмешь? — с надеждой спрашивал он, вытаскивая из гардеробной трухи пару сапожек образца 1950 года, — ты не охай сразу, посмотри, они еще ничего, а раньше вообще новомодные были. Полина их только в райком и надевала.
Поиск путей, которыми его покойная жена могла бы спонсировать ныне живущих, обернулся для Василия Петровича серьезным делом, какое-то время занимавшим его с утра и до вечера. Едва Татьяна Викторовна входила в квартиру, как хозяин радостно нес ей недоеденное молью пальто:
— Татьяна, а вот отсюда, может, хоть подкладочку возьмешь? Она без крылышек, правда, — добавлял он, извиняясь за вещь, не отвечающую современным стандартам.
Впрочем, крылатые новинки цивилизации потребовались вскоре самому Василию Петровичу: у него распухли и потрескались ноги, а трещины стали намокать. Василий Петрович оборачивал ноги памперсами и перевязывал бечевкой. Ему хотелось в больницу, но туда не брали из-за возраста (больной был старше, чем советская власть) и приходил только участковый. Участковых же Василий Петрович не воспринимал всерьез с тех пор, как один испуганный выпускник мединститута лечил поголовно всех строителей Комсомольска-на-Амуре. Точнее, он честно пытался это сделать, бледнее и слабея от увиденного. Василию, лежавшему с воспалением легких, хотелось в настоящую больницу к настоящим врачам, у которых белые халаты и уверенные руки, но добраться до цивилизации было невозможно: судам, проходящим по Амуру, было дано указание не останавливаться у комсомольской стройки: слишком уж много было желающих с нею расстаться. Бывшие студенты не выдерживали условий жизни, которые назвал бы терпимыми разве что Павка Корчагин. Молодые люди с утра толпились на пристани и сумасшедшими глазами высматривали теплоход или хотя бы грузовую баржу, а суда проходили мимо…
Василий Петрович так и не узнал, каким образом его все-таки вывезли со стройки будущего, но полагал, что это были непричастные прогрессу плоты лесогонов. Когда температура упала ниже 40° и он наконец-то увидел врача (черного, как туча, и матерящего зав. отделением), ему стало так хорошо и тепло, словно он очутился на руках у матери.
Запущенная болезнь дала Василию Петровичу серьезные осложнения на слух. С тех пор он и сам всегда кричал при разговоре и воспринимал только сказанное криком. Однако в отличие от сестры Василий Петрович не остался в обиде на советскую власть. Он понимал; так было надо, а если получилось немного не так, как следовало, то ведь накладки бывают при любой работе…
Однажды Василию Петровичу пришлось выбраться в город — одному из старых друзей исполнилось сорок дней. Девять дней Василий Петрович пропустил и чувствовал себя виновато. Однако поездка на такси из Беляево на площадь Ильича и обратно заставила его лишиться всех многочисленных мыслей о вечном. Он сознавал, что разглядывает отстроившуюся Москву, как крестьянские дети — барскую усадьбу — восхищенно и подобострастно.