Мир опять увидал ужаленного льва. Опять блеснула самоуверенность гения. Опять улыбалось ему счастье: Бернадот “топтался на месте” в Померании; Блюхер застрял в Силезии. А главною, богемскою армией командовал трусливый венский аристократ, князь Шварценберг, походивший более на дипломата, чем на полководца; да и тому мешали целых три венценосца. Оттого-то Наполеон, гонявшийся за Блюхером, подоспел на выручку к осажденному Дрездену. Здесь-то, в незабвенном двухдневном бою (26-27 августа 1813 года), он показал пример гениальной обороны. “Император в Дрездене!” – с ужасом воскликнул Шварценберг, завидя искусные маневры французов: и у союзников опустились руки. Они потеряли трех своих людей, и половина попала в плен. Тут пал и Моро со словами: “Как! Я, Моро, умираю среди врагов Франции, от французского ядра!” Союзники, мечтавшие отрезать Наполеону “отступление” к Рейну, сами бежали босые, голодные, в беспорядке; а в тылу у них, в Богемии, показался корпус Вандамма. Сам Наполеон пустился было в погоню, но вдруг упал в обморок.
Болезнь приковала победителя на несколько недель к Дрездену. “Моя шахматная игра запуталась”, – сказал он. И политик все больше брал верх над полководцем. Император не преследовал Шварценберга, надеясь отвлечь от коалиции своего тестя, которому даже посылал лестные предложения о мире вдвоем. Он думал уже не об истреблении армии, а о занятии столиц: Удино получил отчаянный приказ – захватить Берлин врасплох. А тем временем забытый в Исполинских горах Вандамм должен был сдаться целой армии союзников, хотя и после жестокого боя под Кульмом. Макдональд также наткнулся на вдвое сильнейшего врага у Кацбаха: Блюхер взял у него множество пленных и пушек. Наконец, Берлин был спасен победой пруссаков у Денневица. Тут померкла звезда Удино, как потом слава Нея и Даву, а утвердилось имя прусского “маленького Наполеона” – цезаревидного, но нервного чудака с оборванными пуговицами, Бюлова. Денневиц важен и по нравственному влиянию. Здесь пруссаков было не больше французов, и их ландвер, который сражался иногда дубинками и ездил без стремян, на недоуздках, уверовал в себя. Здесь же саксонцы, дравшиеся с пруссаками как львы, возненавидели неблагодарных французов, сваливших на них всю неудачу. С тех пор гордость, отвага, непобедимость перешли от французов к пруссакам, которые стали совершать молодецкие подвиги. Блюхер с Бюловым продвинулись к Эльбе, хотя им мешал Бернадот: этот лукавец, поджидавший, чтобы “убили” его шурина, “плута и бича мира”, не хотел бить своих “будущих подданных”, французов.
Опять, как в России, вокруг “великой армии” сжималось железное кольцо и отрезался путь к отступлению. Франц I уже не принимал посланцев зятя, а Меттерних успел вовлечь в коалицию и другого родственника – короля Баварского. Армия французов таяла: из четырехсот тысяч оставалась разве только половина. Французы истомились от “системы туда-сюда”, как назвал Наполеон свои маневрирования в треугольнике-мышеловке между Дрезденом, Лейпцигом и Бауценом. Местные жители прозвали тогда императора, который сам скакал между этими городами, “бауценским почтальоном”. У солдат оставалось мало сапог и даже снарядов. С голоду они то дезертировали, то уродовали себя, чтобы попасть в лазарет. Генералы скопом требовали возвращения за Рейн. “Гению битв” оставалось дерзнуть по-старому: он дал генеральное сражение вдвое сильнейшему неприятелю.16 – 18 октября грянула под Лейпцигом трехдневная “битва народов”: тут дрались даже “амуры”, как называли французы лучников-башкиров. В первый день французы отразили все нападения, направляя в центр врагов массовые атаки кавалерии и залпы ста пятидесяти орудий. Но у союзников были такие стены людей, что их нельзя было ни пробить, ни обойти; и подходили все свежие подкрепления. На другой день противники отдыхали, не сговариваясь. И Наполеон не отступил. Эта “необъяснимая беспечность” объясняется его надеждой на тестя, которому он предложил тогда возвратить почти все, кроме Италии. 18-го виртуоз войны решился показать невиданное – пример генерального сражения при отступлении. То была величайшая битва целого тысячелетия и день славы для французов. Их было сто тридцать тысяч против трехсот; да еще им изменили в разгар боя саксонцы и вюртембергцы. И все-таки они удержали главную позицию, разгромили Шварценберга и погубили семьдесят пять тысяч солдат, сами потеряв только пятьдесят тысяч. Но, конечно, пришлось отступить перед стихийной силой поднявшихся народов. И, уходя, воитель бесподобно морочил преследовавших, бил их авангарды и уничтожил баварцев, вставших у него на пути. Император опять изумлял ветеранов своим спокойствием, самоотверженностью и выносливостью: “Точно так шел он из Москвы”, перешептывались между собой бородачи в медвежьих киверах.
А позади завоевателя вспыхивала и утолялась “жажда мести”. Рухнули Рейнский союз и Вестфальское королевство. В Голландию возвратился принц Оранский. Мюрат даже выступил против своего родственника, Евгения, который отлично дрался с австрийцами, отказавшись принять итальянскую корону из рук союзников. Веллингтон вторгся во Францию, а Меттерних предложил Наполеону “естественные границы”: потом он признавался, что хотел этим только разлучить императора с армией и народом Франции, жаждавшим мира. Наполеон согласился на всеобщее примирение, но на европейском конгрессе. Тогда союзники возвестили, что они “воюют не с Францией, а с преобладанием Наполеона за ее пределами”. То была воля царя, которого уже называли “новым солнцем”. Александр шел впереди всех Агамемноном, и во Франции принимал союзников как хозяин. Немецкие государи толпились в его передних. Когда усталые союзники заговаривали о мире, он твердил о Париже – “для чести русского имени”.
Но месть народов возбуждала национализм и во французах. Сознавая, что вчера еще мир преклонялся перед ними за просветительные начала “великой” революции, они вообще смотрели на другие народы как на “варваров”. А теперь они получали право на это: пруссаки выказали истинное зверство. Жалкая, вероломная дипломатия разжигала ненависть и презрение гордой нации. Французы забыли про “виновника” бедствий и опять восторгались своим героем, который не был побежден: он отступил так, что потерял гораздо меньше людей, чем союзники, у которых было наполовину больше войск. Могикане “великой армии” все еще находились под обаянием “гения битв”, который разделял с ними все опасности и лишения и всегда вовремя являлся к ним на выручку. Они разносили по Франции вести о его чудотворствах и еще о его великой душе. Воитель и вправду становился все сердечнее по мере колебания счастья. Он запретил жечь Лейпциг при отступлении. Его кошелек был открыт для обездоленных. “Бедняга!” – говорили солдаты, видя неутешного вождя после смерти его Патрокла, Дюрока. А он выказывал отеческую заботливость и искреннее сострадание к юным жертвам голодного тифа, которых увозили на ломовиках, “связывая трупы, как сено”. Наполеон даже отпустил папу в Рим, а Фердинанда VII – в Мадрид. Сам Талейран признавался, что если девяносто девять процентов нации жаждали мира, то девяносто девять с половиной процентов желали своего императора: французы верили, что только его гений опять спасет их и от варваров, и от Бурбонов. И по стране слышалась теплая песенка Беранже о “нем”.
Союзников встретил во Франции патриотизм, напоминавший Испанию и Россию; а в крепостях стойко держались ветераны. Солдаты кричали вместе с народом: “Долой изменников! Смерть роялистам!” “Придется охранять армию с тыла другою армией!” – воскликнул испуганный Шварценберг. Но Цезарь и теперь не мог освободиться от рокового заблуждения. Когда законодательный корпус потребовал мира, а также “свободы и политических прав для нации”, он закрыл его как гнездо “изменников и друзей Англии”. Он закричал на “идеологов”: “Настоящий трон – человек; и это – я, с моей волей, с моим характером, с моей славой. Я могу спасти Францию, а не вы! Франция больше нуждается во мне, чем я – в ней... Я сам хочу мира, но согласного с честью нации. Через три месяца враги будут изгнаны из Франции или я умру!”
А между тем у императора не хватало ни оружия, ни мундиров, ни денег. Поспешная спекуляция с землями общин дала мало; если увеличили налоги наполовину, то столько же оказалось недоимок. Товары лежали массами от застоя в торговле; всюду объявлялись банкроты. Народ нес белье в ломбард; в Париже продавались только пища да конфекты. Звонкая монета исчезла; развилось ростовщичество; рента упала наполовину. Мало было и рекрутов: крестьяне хотели защищать только свои усадьбы. У Наполеона оказалось всего двести тысяч боевых детей и калек с двумя сотнями орудий; у неприятеля было шестьсот тысяч и девятьсот пушек.
Началась бесцельная, но дивная “кампания во Франции”, едва ли не более славная, чем первый поход в Италию. Кампания, которая покрыла гения, обезумевшего от отчаяния, новыми лаврами. Неприятель был ошеломлен юношеской энергией сорокачетырехлетнего полководца, который носился птицей между Сеной и Марной. Никогда еще враги не дрожали так при одном его имени, хотя им было известно его бессилие. “Наполеон, – говорит Ланжерон, – был каким-то пугалом для наших командиров. Он мерещился им всюду. И правда, он колотил нас всех поочередно. Смелость его предприятий, быстрота движений, замечательное искусство в замыслах держали нас в постоянном страхе. Едва мы успевали выработать какой-нибудь план, как он уже оказывался расстроенным”. “Мы разбиваемся нарочно, чтобы и Наполеон разделял свою армию, чтобы он не везде был сам”, – признавался Шварценберг.