Началась бесцельная, но дивная “кампания во Франции”, едва ли не более славная, чем первый поход в Италию. Кампания, которая покрыла гения, обезумевшего от отчаяния, новыми лаврами. Неприятель был ошеломлен юношеской энергией сорокачетырехлетнего полководца, который носился птицей между Сеной и Марной. Никогда еще враги не дрожали так при одном его имени, хотя им было известно его бессилие. “Наполеон, – говорит Ланжерон, – был каким-то пугалом для наших командиров. Он мерещился им всюду. И правда, он колотил нас всех поочередно. Смелость его предприятий, быстрота движений, замечательное искусство в замыслах держали нас в постоянном страхе. Едва мы успевали выработать какой-нибудь план, как он уже оказывался расстроенным”. “Мы разбиваемся нарочно, чтобы и Наполеон разделял свою армию, чтобы он не везде был сам”, – признавался Шварценберг.
Но этого-то и не могли достигнуть союзники. “Гений битв” исчезал на их глазах среди болот и внезапно возникал у них в тылу, по бокам, где никто не мог ждать его. Ряд его чуть ли не ежедневных побед тем поразительнее, что он вел борьбу среди морозов и ливней против отличных армий и тех полководцев, которых обучил сам. А у него ничего не было готово, и он был почти один. Оторопелые маршалы терпели поражения даже находясь в лучших условиях: во главе их очутились такие бездарности и отчасти будущие Иуды, как Мармон и Мортье, Виктор, Макдональд и другие. Немудрено, что Наполеон говорил тогда: “Я нашел мои ботфорты итальянской кампании. Я рассекаю гордиевы узлы, как Александр”. Раз он даже воскликнул, к ужасу паладинов: “Пусть не воображают, что лев уже издох! Я продиктую царю мир на Висле”.
Как всегда, у Наполеона был только один союзник – сам неприятель. Здесь не падал духом лишь фельдмаршал-Вперед. Но он умел только лезть напролом, губя вдесятеро больше своих, чем чужих, и у него самого постоянно было “рыло в крови”, как говаривал Кутузов. Нередко он еще путал дела своим непослушанием и юношеской нетерпеливостью. Все остальные пали духом: даже англичане желали мира. Только русский солдат опять прославился покорной стойкостью. И один лишь царь представлял душу коалиции. Он сам ехал верхом, впереди всех, франтом в непогоду, шагал ночью, по колени в грязи, по квартирам монархов, всех ободрял своей веселостью, приветливостью, распорядительностью. Но Александр же был одною из причин вялости союзников: они опасались его роли Агамемнона и не сходились с ним в политике. Отсюда – вечные пререкания в главной квартире. И Шварценберг рад был приказу Меттерниха продвигаться “умненько”: он все оглядывался на Рейн.
Раз только соединились союзники – и Наполеон был разбит у Ля-Ротьера, хотя с великим трудом. Монархи тотчас собрались в Шатильоне, чтобы потребовать возврата границ, существовавших до 1792 года. Но они вдруг опять разделились, и император в пять дней нанес пять жестоких поражений пруссакам и русским. Затем он бросился на Шварценберга и дал ему таких же два урока, хотя у него было втрое меньше сил. Наконец, Блюхер был побит еще два раза, и только случай спас его от плена. Но то были последние удары издыхающего льва. Он принял отчаянное решение – броситься в Вогезы, чтобы отрезать врагу отступление, подняв гверилью и стянув к себе гарнизоны пограничных крепостей. Наполеон написал об этом Марии-Луизе, но казаки перехватили депешу. Тогда только сто семьдесят тысяч союзных войск устремились к Парижу. Они гнали перед собой пятнадцать тысяч измученных солдат Мармона и Мортье.
Этот-то жалкий обрывок “великой армии” да столько же едва вооруженных национальных гвардейцев составляли всю оборону столицы, почти лишенной укреплений. Но все, не исключая граждан, схватившихся за баррикады, рвались в бой. Часовые на фортах кричали при виде всякого всадника на белом коне: “Это он, он!” И союзники дрожали от страха, оглядываясь на юго-восток. Их опять воодушевлял только царь, воскликнувший: “На развалинах или в пышных палатах, но Европа должна ныне же ночевать в Париже!” Под Парижем произошла одна из самых кровавых битв всей кампании: союзники потеряли до десяти тысяч, французы – наполовину меньше. Героем дня оказался Мармон, но команда проклинала его, когда он подписал документы о почетной сдаче столицы, видя, что “его” не дождаться. 31 марта союзники вступили в “столицу мира”.
А “он” был далеко, в тылу у неприятеля. И там уже кипела “императорская Вандея”: сотни тысяч крестьян требовали оружия и успели привести две тысячи пленников. Стягивались гарнизоны крепостей. У Наполеона опять скопилось пятьдесят тысяч одушевленных бойцов, а он справедливо говорил: “Пятьдесят тысяч да я, это – сто пятьдесят тысяч”. И они уже уничтожили один корпус пруссаков. На юге стояли армии у Лиона и Бордо, а за Пиренеями – сам Сульт с сотней тысяч ветеранов. Но теперь, как и после Дрездена, смелый вождь был озадачен трусостью маршалов. Его окончательно остановило известие, что союзники под столицей, а Мария-Луиза покинула ее. Император искусно повернул свою армию назад, а сам поскакал вперед с ничтожной свитой. 31 марта он был уже в пятнадцати верстах от Парижа – чтобы видеть, как туда вступали союзники.
Наполеон послал к царю Коленкура, предлагая принять шатильонские условия. Отказ. “Так докажем же им, что мы еще способны защищать нашу независимость и кокарду!” – воскликнул император. Он ускакал в Фонтенбло как помешанный: глаза его сверкали, весь он был рвение и самоотверженность юности. 4 апреля вокруг него собралось уже шестьдесят тысяч солдат, рвавшихся в бой. Но генералы перешептывались между собой, и послышался грубый голос Нея: “Отречение!” Наполеон вздрогнул, но углубился в план сражения. Он думал: “Следовало бы выслать из армии всех этих бывших героев. Пусть себе спят на пуховиках и важничают в своих гордых замках; а мне – начать войну опять с честной молодежью незапятнанной доблести”. Маршалы ворвались в кабинет. Император стал красноречиво доказывать им неизбежность победы. Но Ней грубо заявил, что они не пойдут на Париж. Говорят, паладины обнаруживали даже намерение умертвить своего вождя.
Наполеон не видел, что военное дело уже кончилось: началась работа дипломатии. Смысл ее был ясен с начала кампании 1813 года из мстительных слов царя: “Наполеон унизил меня: я унижу его. Я веду войну не с Францией: если его убьют, я тотчас остановлюсь!” Оттого-то все мирные предложения Наполеона оставались без ответа. Союзники повышали свои требования при малейшей неудаче противника, но ничего не спускали при самых блестящих его успехах. Самым позорным лицемерием с их стороны был Шатильонский конгресс, где заговорили о “старых границах” Франции, что намекало и на “старый порядок”. Это было требованием отказа от Бельгии и Рейна, которые к Франции присоединились до империи, и по желанию самого местного населения. Император был глубоко оскорблен. Но маршалы опять стали наседать на него – и он уже соглашался. Вдруг последовал ряд новых подвигов – и победитель написал Францу I: “Никогда не откажусь от Бельгии и Антверпена”.
Дипломатия не могла спеться только относительно преемника Бонапарта. Англия, а за нею Австрия и Пруссия скоро столковались насчет Бурбонов: они надеялись при этой ничтожной династии возвратить утраченное во время революции. Александр же, жаждавший только сокрушить соперника, все остальное предоставлял воле Франции: он презирал “невозможных и неисправимых” Бурбонов, к которым пригляделся в России. Но Наполеон недаром говорил еще в 1810 году, что если не он – будут Бурбоны. Роялисты живо победили. Ведь во главе их стоял Талейран! Он сошелся с царедворцами Александра, закадычными друзьями эмигрантов, а в Париже распускал злостные клеветы на своего императора и даже подкупал убийц. По провинциям орудовали наперсники графа Артуа. Они передавали союзникам военные тайны, командовали их отрядами, сдали англичанам Бордо.
В столице среди убитого горем населения “бодрствовали” только юркие “кавалеры” и прелестницы Сен-Жермена.
Собранный Талейраном Сенат, этот вчерашний раб Наполеона, объявил низложение корсиканца; к нему тотчас присоединился обрывок законодательного корпуса. Но что скажет армия? Шварценберг обратился к Мармону, герцогу Рагузскому волей Наполеона, с щедрыми предложениями. Герой 30-го марта задумал разыграть роль Монка, восстановившего Стюартов после английской революции; но народ назвал его Иудой, а измену – “рагузадой”. Мармон собрал свой корпус и сказал, что ведет его в бой, а привел к австрийцам. Когда солдаты поняли измену, они стали стрелять в свой штаб; офицеры срывали с себя опозоренные эполеты.
Это произошло 4 апреля, в тот день, когда изменили и паладины. Император набросал отречение в пользу сына: из ответа царя, только что привезенного Коленкуром, видно было, что тот не отвергал регентства Марии-Луизы. Александр даже предлагал самому Наполеону “гостеприимство в России”. Наполеон послал отречение с Коленкуром и Неем: он не хотел поручить такое щекотливое дело своему любимцу, Мармону. А посланцы были приняты Александром в ту самую ночь, когда совершилась измена Мармона. Царь уже соглашался на регентство, как вдруг вошел адъютант и что-то сказал ему по-русски. “Господа! – воскликнул Александр, – вы ссылаетесь на преданность армии императору, а вот его авангард сейчас дезертировал”. Посланцы возвратились с таким решением: Сенат провозглашает Людовика XVIII, а Наполеон будет жить на острове Эльба “гостем Европы”. Последняя милость была плодом “романтизма” царя: англичане, Талейран и Меттерних были озабочены такою близостью “великана” к Европе.