Книга мифов оказалась еще более интересной задачей, так как познания Зоры в области английского ограничивались киноафишами в Варшаве и несколькими словами, услышанными в Атлите от британских солдат. Каждую фразу приходилось перечитывать по многу раз, пока в памяти не всплывали родственные слова из других языков. Так, «night» удалось перевести благодаря «nacht» из немецкого и идиша, а польское «noc» и французское «nuit» послужили дополнительной подсказкой.
Одно-единственное слово могло стать ключом ко всему предложению, которое, в свою очередь, помогало понять, о чем говорится в следующем. Разгадав абзац, Зора поднимала от страницы воспаленные глаза. Вот бы рассказать кому-нибудь – хоть кому-нибудь, – что она поняла! Убив целый день на бесплодные попытки перевести слово «бледнеть», она разыскала Арика, служившего в палестинской бригаде британской армии в Италии. Но– слово «бледнеть» не было ему знакомо, так что Зора потащила его к одному из британских охранников; тот, прочтя предложение об огромной птице, которая заставляла бледнеть орлов и грифов, покатился со смеху.
Книги поглощали все дни Зоры и так утомляли ее, что она засыпала без особого труда и просыпалась рано, чтобы в тишине пустого барака поскорее вернуться к работе. Однако на шестой день своих лингвистических изысканий Зора, вернувшись с завтрака, обнаружила в бараке двух новичков. Они спали без задних ног на двух соседних койках – мать и ее маленький сын.
Они спали до вечера, потом до утра, спали весь следующий день. С завтрака до обеда и с обеда до ужина их не было слышно, и Зора перестала обращать на них внимание.
К третьему дню оба оправились достаточно, чтобы сидеть между приемами пищи. Они по-прежнему вели себя очень тихо, но Зора все-таки услышала, как они шепчутся по-польски. Диалект оказался ей знаком – она узнала говор своих варшавских соседей, выросших в деревне. Ее отец называл их крестьянами, что в его устах звучало как ругательство.
Мать звали Эсфирь Залински. Ее сынишка, Якоб, льнул к ней как грудной младенец, хотя ему наверняка было лет пять, а то и все шесть. А может, даже больше: трудно судить по детям, измученным голодом и страхом.
Зора наблюдала за ними в столовой. В сторону других детей Якоб даже не смотрел. Эсфирь гладила его по темным ломким волосам.
– Хороший мой, – шептала она. – Сыночек мой любимый.
Мальчик глядел на мать с таким неприкрытым обожанием, что Зора подумала, уж не отсталый ли он, как ее брат. Но потом услышала, как он переводит с иврита на польский слова «хлеб», «свет» и «няня». На польский, но не на идиш.
В Атлите многие беженцы не знали иврита, но они были родом из таких мест, как Голландия и Англия, где еврейские общины малы и более ассимилированы; либо это были венгры или французы из богатых семей, изо всех сил старавшиеся отмежеваться от своего некультурного, восточноевропейского прошлого. Но в Польше идиш издавна считался для каждого еврея первым языком, независимо от достатка и образованности.
Когда Эсфирь и Якоб отважились вылезти из барака, Зора, пробормотав «Слава тебе, Господи», с облегчением открыла книгу. Но сосредоточиться не получалось – ее разбирало любопытство, куда это они отправились.
Она поискала возле уборной, обогнула санпропускник и обнаружила Эсфирь и Якоба на залитой солнцем скамейке. Зора уселась к ним спиной и сделала вид, что с головой ушла в книгу, а сама обратилась в слух.
Эсфирь без конца тормошила Якоба: не разболелся ли у него животик от сыра? Какал ли он сегодня? Не жарко ли тут ему? Не принести ли водички? Почему он разулся?
Последнее особенно ее беспокоило. В Атлите почти все ребятишки с утра до вечера бегали босиком, но она волновалась, что он поранится или что другие женщины подумают, будто сын у нее без присмотра.
– Не могу я их носить, – пожаловался мальчик, когда она в очередной раз завязывала ему шнурки. – Они мне малы. Мам, ну пожалуйста! Они жмут.
– Надо раздобыть тебе приличные ботинки,— сказала Эсфирь. – Ну почему я никак не могу языкам выучиться? Придется тебе за нас попросить.
Странная парочка, подумала Зора. Эсфирь явно была когда-то симпатичной девушкой, голубоглазой и белокурой с носом-кнопочкой и пухлыми щеками. Мальчик, напротив, был узколицым, темноволосым, бледным и носатым. И пальцы у него были тонкими, а у нее – как сосиски.
Зора решила, что мальчишка похож на отца. А потом ей пришло в голову, что Эсфирь, вероятно, вообще не еврейка. Может, она работала прислугой в зажиточном еврейском доме и загуляла с хозяином. Подобные связи не назвать редкостью. Иногда они заканчивались увольнением и конвертиком с наличными, а иногда, если это было настоящее чувство, организовывалась спешная поездка в микву, тайная свадьба – и на тебе, голубоглазый малыш.
Укрепившсь в этом подозрении, Зора начала избегать Эсфирь. В бараке она утыкалась в книжку, а в столовой, если Якоб или Эсфирь садились рядом, передвигалась на другой конец стола.
Однажды, заметив это, Теди выбежала следом за ней на улицу и спросила:
– Ты чего от Эсфири шарахаешься?
– Ума не приложу, о чем ты.
– Она все время на тебя смотрит. Ей, наверное, что-то от тебя нужно, может, просто о чем-то спросить хочет. А ты все время от нее бегаешь, как будто она заразная.
– Не знала, что ты у нас мысли читаешь, – усмехнулась Зора. – Не собираюсь я ни бегать от нее, ни общаться с ней. Мне до нее дела нет.
– Потому что она не еврейка?
– Это она тебе сказала?
– А ты на нее посмотри внимательно.
– Забавно слышать это от тебя. Ты сама-то на еврейку не больно похожа.
– Я похожа на свою голландскую бабушку, – сказала Теди. – Она была добропорядочной лютеранкой. Но даже если так, я – еврейка.
– А она, значит, нет? – парировала Зора.
Теди покачала головой:
– Думаю, что нет
– Тогда почему здесь?
– Видимо, из-за мальчика. Но если она не еврейка, это не значит, что надо ее избегать. И не значит, что она глупая. Да и ребенок все видит. Им здесь друг нужен, а ты знаешь польский.
– Здесь полно тех, которые знают польский, – сказала Зора, кладя конец беседе. – Их и проси.
Той ночью Зора не один час пролежала с открытыми глазами, слушая как тоненько посвистывает Якоб. Он спал на своем любимом месте – в ногах у Эсфири, свернувшись калачиком, словно щенок.
Зора не понимала, почему эти двое не идут у нее из головы. Какое ей дело, что польская гойка пытается сойти за еврейку? Может, Эсфирь пообещала отцу ребенка, что отвезет мальчишку в Палестину и вырастит из него сиониста-героя?
Или Эсфирь так ее раздражает, потому что – полька? Поляки хуже немцев. Когда Зорину семью уводили нацисты, соседям-полякам было наплевать. Почему им было наплевать? Их что, немцы заставляли? И потом им было наплевать, когда она вернулась после войны, чтобы посмотреть, не уцелел ли кто-нибудь.
Прав был отец: поляки – тупое быдло, которое ненавидит евреев до мозга костей. Нечего с ними любезничать, решила Зора. Даже с полькой, которая притащила в Палестину ребенка-полукровку.
С соседней койки послышался низкий стон. Эсфирь сидела, задыхаясь и прижимая руки к животу. Потом схватила платье и помчалась к двери.
Зора поняла, что этой ночью нормально выспаться не удастся. Значит, завтра она будет носом клевать и так и не узнает, чем закончилась очередная легенда, основанная на первых главах книги Бытия. В ней рассказывалось о том, как поспорили между собой луна и солнце, кто из них сильнее.
Она покосилась на Якоба. Мальчик вцепился в подушку Эсфири, словно в спасательный круг, плечи его тряслись от беззвучного плача.
Боится, что мать его бросила, подумала Зора и досчитала до шестидесяти, надеясь, что за это время кто-нибудь поможет ребенку. А то он еще, чего доброго, подумает, что маму убили.
Досчитав до шестидесяти еще дважды, Зора подсела к Якобу.
– Мама скоро вернется, – прошептала она.
Малыш перестал вздрагивать.
– Она в туалет пошла. Скоро придет, честно.
Он повернул голову. Слезы блестели на ресницах.
Зора стала гладить его по спине, нежно и медленно, пока не почувствовала, что ее рука поднимается в такт его ровному дыханию, – мальчик заснул.
Зора не спешила убрать руку. Детское сердце мерно стучало под ладонью.
Ярость вспыхнула у нее в груди. И Зора не собиралась ее подавлять. Не собиралась, и все.
В тяжелые дни и невыносимые ночи она жила одной-единственной мыслью: «Если я забуду вас, моих убиенных друзей и моих умученных родных, да отсохнут руки мои и потеряет язык мой дар речи на веки вечные».
Она видела жестокие и печальные свидетельства того, что мир – это орудие разрушения. Память об этой простой истине удерживала ее от безумия. А большего и не надо.
Но стук детского сердца свидетельствовал о чем-то еще. Колотясь в Зорину ладонь, это сердце словно твердило: «Вставай, очнись, поднимемся на гору и споем песню о ребенке, который спит и верит».