папы и мамы, сжимая ремни.
Там, где поддатые красные даты,
серые будни и черные дни.
Счастье, совсем непонятное ныне,
в трещинках от молодого вина —
вдруг распадается посередине,
но успеваешь выпить до дна.
Тертые джинсы на смену вельвету,
вьюга на окнах плетет макраме...
Родина, где тебя носит по свету?
Родина, кто тебя держит во тьме?
Мы — отрывные, летящие в гору,
чтобы упасть от любви и тоски,
будто червонцы — на лапу Азору,
возле гостиницы “Нью-Васюки”.
* *
*
И выпустил фотограф птичку
мои выклевывать глаза,
и слепота вошла в привычку —
ночные слушать голоса,
все эти колкости акаций,
взахлеб хохочущий песок,
и музыку из рестораций,
летящую наискосок,
шушуканье в татарском чане
шурпы, увитую плющом
беседку и твое молчанье,
еще молчанье и еще.
И эту рукопись в прибое
сожги и заново прочти.
Люблю тебя и слепну вдвое —
и мы невидимы почти.
* *
*
Желтое в синем, желтое в синем,
гиперборейская тьма,
приобогреем, откеросиним
и доведем до ума.
Вешние ноги, озимые груди,
выдоенный водоем.
Мы, украинцы, — сплошные верблюди
в желто-блакитном своем.
Вспомнишь про счастье, а выплюнешь горе
и, от России храня,
на побережье в голодоморе
ты доедаешь меня.
Розовые дома
Доброва Евгения Александровна родилась в Москве. Закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Публиковала в различных изданиях стихи и прозу. Участник Форума молодых писателей России в Липках в октябре 2007 года, мастер-класс “Нового мира”. Живет в Москве.
Марина нашла ее на помойке, эту куклу. Вообще, она часто дарила мне всякий хлам, ненужные, но очаровательнейшие вещицы, и всякий раз поясняла: спасла из контейнера. Она знала, что я люблю пахнущие стариной вещи. “Мясо, дважды побывавшее в котле”, — говорила Марина, протягивая очередную вазу или статуэтку: она имела в виду старинную китайскую легенду, незатейливое содержание которой сводилось к тому, что испорченное мясо гораздо вкуснее свежего.
— Какая прелесть! — Все это приводило меня в восторг. Я представляла тоненькую, хрупкую Марину — французский романист сравнил бы ее с танагреткой — в небесно-голубом сказочном платье, собственноручно сшитом по эскизу не то Бакста, не то Эрте, — как девочка на шаре, балансирующую на скользких отрогах помойной кучи: невинные глаза, ухмылка хулигана Квакина — знать ничего не знаю и знать не хочу — Марина зарывает не донесенные до адресатов последних двух домов — фу, надоело! — пачки бесплатных “Экстра-М” и “Всего Северо-Запада”.
Помойка находилась в старом околотке под названием Розовые дома, дома были действительно розовые, в лучших традициях немецкой военнопленной архитектуры — четырехэтажные, с высокими скатами крыш, рустовкой, эркерами и уютными двориками. Мы очень любили гулять по этим проулкам, по Нелидовской улице, мимо кинотеатра “Полет” и дальше к реке, а если погода была не очень холодная, брели дальним маршрутом на Остров — там тоже было прекрасно.
— Хреновый из меня разносчик пиццы, — пнув напоследок звонкую жестянку из-под пепси, выводит горе-почтальон Марина, в очередной раз тайно избавившись от пуда рекламной макулатуры — так же, как, если верить бабушке Зине, избавлялись от запретного плода монахини Белорадовского монастыря, топя новорожденных чад в ближайшем пруду.
Глядя на куклу, я вспомнила Белорадово. Бабушка с детства пугала меня этим прудом.
— Твое произведение?
Вопрос отрывает меня от экрана. Я оборачиваюсь. Произведение состоит пока из одного абзаца.
— Мня-мнясная первая строчка! — Косая жует пирожок из французской пекарни, и поэтому я не могу разобрать, какая же, собственно, первая строчка: классная или ужасная? Но переспрашивать я боюсь (скорее всего, нахамит) и, чтобы хоть как-то соблюсти политес, предлагаю, хотя уже ясно, что в пустоту:
— Могу дать почитать, когда допишу. Если захочешь, конечно.
Так вот, подруга Марина, по совместительству рекламный почтальон, портниха-надомница и издатель самодельного журнала “Голубые небеса”, старалась время для разноса почты выбирать вечернее. И под покровом темноты в помойный бак утилизировались свежие газеты — и мимоходом извлекались вещи, перечисляю только самое ценное: а) уже упомянутая подаренная мне кукла; б) бальное платье с филигранными вышивками, достойными модного дома “Китмир”; в) часы с кукушкой (правда, выломанной, Марина потом туда нос Деда Мороза приделала, такой, на резиночке был); пишущая машинка “Urania”; г) расписной фарфоровый чайник (к сожалению, без ручки, но Гарднер, Гарднер!); д) литературное приложение к журналу “Нива” за 1900 год; воротник в виде лисы с засушенной наглой мордой; е) гарнитур венских стульев с узорным маркетри на спинках, не очень почерневших от времени и не сильно испорченных древоточцем.
Реестр можно длить и дальше, абецедарный ряд будет развертываться словно свиток и, обрастая новыми припомненными подробностями, достигнет многих страниц. Судьба же все эти предметы постигала одна: счастливая.
Диковины и артефакты, отжившие век у прежних хозяев, незамедлительно отмывались, чинились, перешивались, раскрашивались — и оставались жить в чудесной Марининой квартире.
— Тебе не нужна в студию кукла? — спросила однажды Марина, когда я собралась уходить.
— Наверное, нет. У нас уже есть одна… — Но тут я спохватилась: — А впрочем, давай. Пригодится.
Марина вручила пакет. Высунувшись из целлофана, странно скривившись — вероятно, сломался шарнир, — набок свисала несчастная, жалкая, с плоским лицом, с закатившимися под ресницы глазами, точно как у младенца-утопленника, печальная пластмассовая головенка. Беру! Беру!
— Фотографии потом покажешь!
— Обязательно. — Я уже стояла в прихожей и застегивала меховой френч.
Френч был действительно меховым, из шкурок теленка. Я купила его у Муртады — он держал секонд-хэнд на задворках Розовых домов. Заведение располагалось в многокомнатной квартире на первом этаже жилого дома, аккурат между булочной и ломбардом. Я забрела туда совершенно случайно и, увидев россыпи мехов, тканей и кож самых немыслимых фактур и расцветок, пришла в неописуемый, совершенно детский восторг. Это было похоже на что угодно: на костюмы с венецианского карнавала, испанской фиесты, парагвайского велорио, гримерку оперной примадонны, реквизиторский цех киностудии, кибитку бродячего цирка — но только не на комиссионку. Гипюр, габардин, бархат, парча, органза; ворох шелков, муар и атлас, жаккарды и крепы; кружева, блестки, стразы... Коллекция от ретро до нью-лука; Вудсток и Шампс Элизе, Банхофштрассе и Виа Монте Наполеоне — и все блестит, переливается в электрическом свете — до хоровода в глазах, до помутнения. Лавка праздника, сверкающая, как богемский хрусталь!
За все это великолепие Муртада просил копейки.
Сначала я даже слегка растерялась от яркости красок, хлынувших как из рога изобилия, да еще в таком странном месте. Но замешательство длилось недолго и вскоре сменилось азартом обновления гардероба. Я перерывала кучу за кучей, нагребая при этом собственную горку раритетов. Платье, отороченное гагачьим пухом, кофточка с бретельками из пайеток, огненно-оранжевый свитер, пашминовый палантин, практически новый свакаровый полушубок… Кучка находок росла. И уже было ясно, что за один раз это просто не унести.
— Можно, отложу до завтра?
— Прыхадыти, канечна, — разрешил Муртада, помогая запихивать сверток на антресоль, чтобы уже никто не позарился на мои будущие наряды.