Левый фланг суетливо и бестолково отступает назад, потом мечется опять вперед, кое-как выравнивается, толпясь и ссорясь, и снова берет «глаза направо».
— Голову выше! Выше голову держи!.. Грудь разверни!..
Головенки в разнокалиберных уборах как будто и без того сделали лихой поворот в правую сторону, но Корнеевичу он, очевидно, кажется недостаточно боевым.
— Выше головы!.. — И они смешно — для постороннего зрителя — задираются вверх, на прелую крышу дровяного училищного сарая...
Развернуть грудь уже труднее, и левый фланг вместо этого просто выпячивает животы и на несколько мгновений застывает в таком неестественном положении. Мой знакомый малыш Мохов, левофланговый, должно быть, озяб и танцует ногами в мокрых чириках,— одна штанина у него выпущена, другая забрана в желтый, старый шерстяной чулок. Его сосед Попов, которому, по-видимому, надоело держать глаза направо , дает ему в спину пинка. Мохов с готовностью отвечает тем же приемом. По-видимому, им, новичкам, нетвердо еще втолковано положение, что фронт — святое место...
— Слуша-ай!.. Шашк...
Сотня рук, голых и в перчатках, всех цветов — красных, фиолетовых, белых, синих, в варежках, — дружно хватается за эфесы своих разнокалиберных сабель.
— ...Вон! — восторженно не выкрикивает, а выстреливает вахмистр.
— Ррраз!.. Два!..
Шашки дружно взметываются в воздух и опускаются на плечо. В" этом дружном единовременном взмахе, сопровождаемом звонким криком детских голосов, в мелькании деревянных палашей, рядом со смешным, веселым, есть все-таки что-то действительно боевое, лихое... — На кра-ул!..
— Ррраз!..
— На пле-чо!
— Ррраз!..
— Шашки в нож-ны!..
— Рраз!.. два!..
Все — как у больших — «по приемам». В промежутках Елисей Корнеевич с серьезнейшим видом излагает перед этой разномастной, смурыгающей носами, мелкой сотней соответствующие пункты строевого устава.
— Помни же, ребята! Приемы холодным оружием, чтобы правильность была, не забывай, как я говорил. Когда я скомандую: шашк!..
Вахмистр выталкивал слово мгновенно и лихо, и хищное выражение пробегает на миг по его лицу, точно он нацелился укусить кого-то...
— То — первым долгом — пропусти кисть правой руки между локтем левой и бедром и обхвати рукоять всеми пальцами!.. При команде вон! вынь клинок из ножен кверху, лезвием влево — так, чтобы рукоять находилась выше головы... Ветютнев! ты куда морду воротишь там?.. И — и, сволочь!.. Также и при команде «в нож-ны!..» Пошел вон из строя, Лобода!.. К забору!..
При команде «в ножны», как оказывается, недостаточно просто вложить клинок в ножны, а надо соблюсти три приема, причем особенно эффектен последний: надо придержать палаш с таким расчетом, чтобы при команде три дружно щелкнуть эфесом об ножны. И команда вся замирает перед этим торжественным моментом...
— Три! — командует вахмистр.
— Тррри!.. — с упоением повторяет команда, оглашая воздух воинственным стуком своих сабель. И все довольны. Смеются...
После шашечных приемов идут повороты и построения. Новички путают еще правое и левое плечо, ошибаются в поворотах при команде кругом, поправляют друг друга, пихаются и бодаются, как маленькие козлята. Корнеевич хоть и грозит им, но к устрашающим мерам не прибегает. Один раз, правда, подергал за ухо Жилкина, брыкавшего ногами соседей, но Жилкин — уже не новичок. И, по совести говоря, Корнеевич — педагог неплохой. Фронтовик он вдохновенный и увлекательный, команда его, звучная, бодрая, лихая, заражает восторгом его разнокалиберную сотню, военное обучение идет весело, легко и интересно...
II. Служба
Военная потеха, конечно, пустячки. В современном ее виде, как забава с неумеренными замыслами, устрашением и принудительностью, с инструкциями, циркулярами и взысканиями, с штаб-офицерами, осматривающими игрушечное деревянное оружие, с парадами и смотрами, — у нас, как и всюду, она — явление новое. Но в более естественных, свободных и менее досадных своих формах — в виде той же школьной гимнастики в свободные часы, в виде джигитовок и скачек на призы, всяких вольных гимнастических фокусов и — в особенности в образе традиционных кулачных боев, где приходится отстаивать честь «родины», то есть своей половины станицы, причем решительно исключаются всякие колебания, диктуемые чувствами дружбы, родства, свойства, где зять заезжает в ухо тестю, если они разделены территориально, дядя расквашивает нос племяннику, кум опрокидывает кума, полчанин — полчанина, — в таком виде «потеха», как школа воспитания воинского духа, живет у нас с незапамятных времен.
И с очень давних времен обывательские мысли нашего уголка прочно прикованы к военной службе. Подготовка к ней, то есть забота о снаряжении, о приобретении коня, оружия, обмундирования так же обыденна для нашего обывателя, как пахота, покос, молотьба, забота об одежде, обуви, о крестинах и похоронах. Это досталось ему в удел от далеких прадедов, от дедов и отцов, и от него перейдет к внукам и правнукам...
Пришел Луканька Потапов. Так привыкли мы его звать — Луканькой — с детских его лет, когда он был шаловливым карапузом, школьником, забегавшим попросить тетрадку или карандаш, ранней весной таскавшим нам с поля ярко-красные тюльпаны, а с луга чибисовые и утиные яйца, которые он несравненный мастер был «снимать» на зеленых островках и кочках, залитых весенним половодьем...
Теперь он в «совершенных» летах, чернобровый, стройный казачок, женат, имеет дочь, носит черные усики и скоблит подбородок, а вот завтра выходить ему в полк. Пришел попрощаться...
Как полагается по заведенному от дедов порядку, поочередно поклонился всем нам в ноги, облобызались троекратно. Сунули ему некоторую субсидию на нуждишку, сказали обычное напутственное пожелание:
— Ну, Луканька, служи — не тужи...
Прослезились сестры мои — нельзя без этого. Заморгал глазами и Луканька, отвернулся в смущении и высморкался двумя пальцами... Странно как-то почувствовалось: все время был Луканька, а тут точно в первый раз увидели мы его — настоящий казак, большой, серьезный, стоит на пороге пугающего неизвестностью будущего, долгой разлуки, похода в чужую, неласковую сторону. Форменный коротенький полушубок затянут желтым ремнем, суконные шаровары с красными лампасами, шашка... И грустные глаза...
— Вы, дяденька, пожалуйте завтра проводить.
Когда на другой день — день праздничный и ярмарочный у нас — 1 января — пришел я к Потаповым, провожающих кроме ближайшего родства — никого еще не было: пора была как раз обеденная, — по-деревенски, — скотину надо убрать, напоить, положить корму,— потом и в гости...
Служивый — Луканька — чистил и вытирал, для лоска, тряпкой, смоченной керосином, своего строевого коня, золотистого Корсака. Вычистил, навесил торбу. Вымыл руки снегом...
Отец — мой ровесник и товарищ детства, — рыжебородый, низенький, тощий казак в коротком сером зипуне,— увязывал воз сена, — на сборном пункте со смотром и поверкою предстояла стоянка в целую неделю; чтобы не покупать фуража для лошадей, запасались им из дома.
Луканька стал помогать отцу. Видно было, что хотелось ему в последний день подольше побыть среди знакомых запахов сена, соломы и навозцу, среди этих хлевушков, сарайчиков и небольших, на клетки похожих двориков — «базков»... Тут протекло детство и первая юность со своим гомоном, песнями, бранью и дракой, со всеми радостями и огорчениями. Тут была самая подлинная школа его жизни. К этому так приросло сердце, так прилепилась душа его... И вот через час-другой он оставит эту родную стихию надолго, на целые годы, для постылой чужой стороны...
Чужая сторона... От младых ногтей он слышал о ней рассказы, и песни, и предания,— еще от прадеда своего, глухого Матвея Кузьмича, который воевал на Кавказе. А дед Афанасий ходил за Дунай. Отец рассказывал про Польшу и прусскую границу. Чужую сторону все знали в станице, и бывалые люди много диковинного про нее рассказывали. Но во всех рассказах и песнях вставала она в одинаково суровых очертаниях нужды, неволи и тоски по стороне родимой...
Но делать нечего, не миновать сушить сухари на чужбине — такая доля казачья. Весь длинный ряд предков его — отец, деды, прадеды — искони садились на коней, оставляя станицу, родные курени, жен, детей, стариков и шли «на службу»... Кто вернулся, а кто и кости сложил на чужбине...
Так, видно, надо. Почему надо, он не знает, и вопроса такого ни у кого из живущих с ним и вокруг него — нет: надо, и все... Хоть и больно отрывать от сердца привычное, милое, родное, понятное... менять знакомый уклад жизни, радостный труд, всегда нужный и свой, потому — разнообразный, не надоедающий, — на иную полосу, подневольную, подначальственную, на занятия как будто и легкие, пустые, но утомительные своим однообразием, обрыдлые видимой бесцельностью и в то же время мелочно ответственные.