— Лука Семеныч! Не робей, мой болезный! — пьяным, умиленным голосом закричал Максим Рогачев.
,Крестный Иван Маркович, привыкший смотреть на вещи практическими глазами, сказал в утешение:
— Может — Бог даст — в нестроевые перечислят... Все без коня-то полегче...
— Какому-нибудь пану будешь урыльник выносить, — с усмешкой прибавил дядя Лукьян.
— Пану-то еще ни то ни се, — сказал дед Ефим, — а вот ежели пани, вот уж обидно!.. Нет, уж держись строя... как деды, отцы...
— Лукаша! — кричал Осотов. — Я тебе скажу, а ты слухай! Во вторую сотню попадешь, — вахмистр там служит Овечкин... Из сверхсрочных... Ты ему гостинец повези, а то... знаешь... До полусмерти убивает казаков...
— Из сверхсрочных это уже самые кровопивцы, — вздохнул Митрий Васильич: — Который человечества не понимает, тот на сверхсрочную остается... Шкура, как говорится...
— Говорю: повези гостинец... Послухай меня...
И в отрывочных, случайных, казавшихся бессвязными, речах развертывались серые, тяжелые будни, которые ждали служивого там, впереди, обозначалась та скрытая, незаметная драма казарменной жизни, где сурово дрессируется оторванная от плуга молодежь, с трудом воспринимающая тонкие и непонятные подробности новой и тяжкой науки...
Длиннобородый Лукьян, наклоняясь через стол ко мне и жестикулируя рукой, сжатой в кулак, говорил громким, басистым голосом:
— Такая уж наша планида казацкая — служи! в одну душу — служи!.. А служить можно, да за что служить? У иного господина земли — глазом не окинешь, а у нас? По четыре десятинки на пай, а вокруг этого пая сам — семой вертишься, как кобель на обрывке... Тут не то справу справить — правдаться нечем!
— Такие права, — сказал, вздыхая, дед Ефим.
— Зачем же они такие? — взыскательным тоном подвыпившего человека закричал Лукьян.
— А уж так повелось... Есть у помещиков десятин поскольку тыщ... Да вот мы в первую службу в Польшу ходили, — там, куда ни глянь, вся земля господская.
— А у солдата мать нищая! — обличительно воскликнул Лукьян.
Перешло время за полдень, надо было выступать: до сборного пункта — 80 верст, а явиться предписано на завтрашнее число. Семен пошептал на ухо деду Ефиму, и дед громко сказал:
— Пора... Путь не близкий... Время Богу молиться. Иди, Лука, одевайся...
Служивый вышел из-за стола, надел коротенький форменный полушубок, зацепил шашку.
— Шашка — верная подруга, — сказал дядя Лукьян, — теперь уж не скоро ее сымешь...
— Это уж — жена твоя теперь, — горьким голосом сказал Максим Рогачев.
Дед Ефим продолжал распоряжаться. Он громким шепотом давал указания Семену и Прасковье, как, что и в каком порядке надо делать, где сесть, как держать икону, как благословлять. И оттого, что был такой знающий, авторитетный человек, который уверенно командовал, передавалась и всем уверенность, что все будет сделано правильно, как требуют дедовский обычай и польза дела.
— Ну, теперь садитесь! — торжественно сказал дед Ефим.
Все сели. И стало тихо, точно опустела горница, точно не стоял здесь сейчас гомон голосов и песенный шум. Лишь за окнами на дворе глухо звенел и дробился ребячий крик.
— Ну... Господи бослови... — проговорил дед Ефим, крестясь, и встал.
И все встали. Широко и спешно начали креститься на иконы. Струился шелест движущихся рук, слышались вздохи, шепот, всхлипыванье, стук шашки о пол, когда служивый кланялся в землю. Долго молились, шептали, устремив глаза в темный угол, где были иконы — и дедовские, облупленные и потемневшие, и новые — в дешевеньких киотах за стеклом, и лубочные изображения Серафима, а рядом генералы: Стессель, Фок и Куропаткин. Там, в темном углу, в темных, чуть видных ликах неизменных свидетелях труда, горя и слез нескольких поколений, было единственное упование их, этих плачущих и всхлипывающих людей...
— Ну, теперь садитесь, — сказал дед Ефим. — Семен! Прасковья! Садитесь в передний угол!
Послушные уверенному указанию, родители заняли места за столом, неумелые, жалко-смущенные и растерянные.
— Иде иконка-то? Давай сюда! Берите так... вот: ты, Прасковья, правой рукой, ты, Семен, — левой... Держите... Ну, Лукаша! — вздохнул дед, обернувшись к служивому: — Кланяйся в ноги родителям, проси благословения... Благословение родительское — знаешь? — большое дело, концы в концов... Без него нитнюдь никуда... Говори: простите и благословите, батенька и маменька!..
Служивый перекрестился на родителей, сидевших рядом в напряженной позе и державшихся руками за небольшую медную иконку-складень, старую, от дедовских времен уцелевшую. И, может быть, в первый раз он рассмотрел это сухое, в мелких морщинках, рыжебородое лицо отца и припухшее от слез лицо матери,— жалкие и невыразимо дорогие ему эти родные лица... Он стукнул лбом в пол и, трясясь от слез, с трудом выговорил:
— Батенька! Маменька! Простите и благословите...
Задрожала рука матери, ручьем полились непослушные слезы. Семен проговорил слабым, сиплым голосом:
— Бог благословит, чад ушка...
Но дед остановил его и сказал служивому:
— До трех раз поклонись!
И, гремя шашкой, Лука вставал, встряхивая волосами, и снова валился в ноги родителям, глухо повторяя:
— Простите и благословите, батенька и маменька!
— Мать, благословляй! — сказал Дед.
Всхлипывая, Прасковья перекрестила сына иконкой и попыталась что-то сказать, но застряли слова в рыданиях, ничего не разобрал никто.
— Перекрестись и поцелуй! — деловитым голосом командовал дед: — Так! Ну, теперь прибери... Глядай, не теряй...
— Не теряй, Лукаша! — горестным, плачущим голосом сказал сзади Максим Рогачев. — Это такое дело... большое!.. Материно благословение... береги...
— Иде чехольчик-то? — озабоченным голосом говорил дед Ефим.
Сам уложил иконку в чехол, замотал шнурком, связал и, передавая внуку, коротко и строго сказал:
— Прибери хорошенько! На гайтан повесь!
Внимательно проследил, как Луканька навесил сумочку на шнурок креста, как засунул в пазуху за рубаху, как застегнулся. И чувствовалось всеми, что то, что делается под зорким наблюдением деда Ефима, есть нечто глубоко важное, нужное, спасительное... И даже горечь момента как будто растворялась в этих строгих подробностях старого обряда.
Потом дед сказал:
— Ну, теперь с дедом прощайся...
Служивый поклонился в ноги деду и троекратно, крест-накрест, облобызался с ним. Ефим Афанасьич вынул из пазухи кожаный, глянцевый от долгого употребления, словно отполированный, кисет, развязал его и, звякая медяками, разыскал серебряный полтинник.
— Вот... это тебе на нуждишку... когда взгрустнется, поесть... или выпьешь за мое здоровье... А теперь — богоданным родителям кланяйся в ноги, крестному... дяденьке... А потом прощайся со всеми председящими — друзьями и приятелями... Теперь уж не скоро... того...
Слышно ржание Корсака. Гремят выстрелы. Пора...
Федор Крюков Публикацию подготовил Петр Лихолитов
Кое-что о парижском мусоре
Когда я собирался в командировку во Францию, один мой злой на язык коллега прокомментировал это примерно следующим образом: знаем мы вас, международников, — будешь жить в прекрасной, ни в чем не нуждающейся стране, а репортажи станешь присылать с помоек, чтобы показать «язвы капитализма». Но, признаюсь, приехав во Францию, захотелось написать именно о помойках.
С каждым очередным гостем из Союза я методически проделываю один и тот же эксперимент: доставив его к дому корпункта, прежде чем проводить к лифту, предлагаю осмотреть камеру-накопитель мусоропровода.
Реакция всегда бывает примерно одинаковой: настороженное удивление от такого предложения после визита в мусоропровод сменяется удивлением, смешанным одновременно с чувством восхищения и отчасти унижения. Да, увы, состояние туалетов и помоек — это один из важных показателей уровня цивилизованности нации.
Итак, заглянув в столь непопулярное место, обнаруживаешь чистоту, в которой можно оперировать больного. Крашеные стены и цементный пол блестят, издавая приятный запах дезинфектанта, ароматизированного лимоном. Мусор упрятан в пластмассовые контейнеры на колесах. В каждый контейнер подложен большой пластиковый мешок. Мусор в этот мешок также попадает упакованный в полиэтиленовые пакеты. Так здесь принято. Обучать этому никого не надо. Поэтому и чистоту поддерживать проще.
Проходя каждый раз мимо мусоросборника, невольно вспоминаю свой московский подъезд и кучи самой невообразимой дряни на -площадках возле люков мусоропровода. А что же, мол, сам-то? Да сам-то поначалу протестовал... До тех пор, пока окончательно не осознал, что жители города, чуть было не ставшего образцовым коммунистическим, почему-то смотрят на меня как на придурка. Да, в Париже есть кварталы с домами погрязнее того, где находится корпункт ИАН. Перенаселенные многодетными иммигрантами из развивающихся стран квартиры расположены в обшарпанных подъездах, и помойки там отнюдь не такие опрятные, и пахнет совсем не лимоном. Но будем откровенными: эти подъезды и помойки в домах конца прошлого века гораздо чище, чем в моем почти новом доме на Каширском шоссе. И здесь уже не только вопрос культуры (откуда она у полуграмотного африканского чернорабочего, переехавшего в Париж из глиняной хижины!). За чрезмерную грязь могут выселить и из самого дешевого дома. Какой домовладелец захочет платить штрафы городским властям? Разве что за счет повышения квартплаты тем же жильцам.