— Банзай! — крикнули присутствующие коммунисты.
Все выпили.
После речей на сцене появились певцы, танцовщицы, музыканты. Скрипач венской оперы, окопавшийся после плена в особнячке с фруктовым садом и дебелой женой, заиграл знаменитую серенаду, до того одинаковую на всем земном эллипсоиде, что Эрмий стал испытывать муть и пошел к выходу.
— Ты куда? — остановил Андрей.
— Надо же мне зайти к Заозерским.
— Ну, расскажешь, расскажешь. Только смотри, вечером обязательно возвращайся, милый! Устроим тарарам.
Андрей колотил в спину Шрэка, втолковывая, что выпивка с начальством слишком чинная, что они обязаны с честью закончить вечер в «Башреспублике», спрыснуть их авиационную дружбу. Шрэк показывал печатные правила, качал головой.
— Брось! — возмущался Бронев. — Вы уже установили рекорд. Теперь вам переплюнуть осталось до Берлина: какие здесь правила?!
— Dura lex, sed lex![4] — вздохнул немец.
— А по-русски так: «Дурацкий закон нарушить не грех»! — перевел Бронев.
Старый двухэтажный особняк Заозерских наискосок от Успенья. Здесь тишина девяти десятых человечества. Вечер. От этой тишины человеку тошно, пальцы нехорошо сжимаются — чтобы вырвать с корнем — и ловят пустоту. У Эрмия были крепко сжаты скулы; но на знакомом крыльце, вместо медной плиты — «Петр Петрович Заозерский» — вывеска — «Контора Госпароходства» и — ниже — татарские крючки. Эрмий заглянул во двор. Вместо травяной тишины, там стояли большие поленицы голубых веялок. В самом центре, в Ноевом ковчеге корыта (на Арарате двух табуреток), молодая татарка стирала белье.
— Вы не знаете, куда переехали господа Заозерские? — неизбежно сказал Эрмий.
Женщина выпрямилась, прислонив руку выше кисти ко лбу, чтобы пот не капал в глаза, смотрела, щурясь.
— Ух, ты бульна фасон кабалер!
И снова принялась за стирку.
Эрмию стало весело, он повторил. Татарка оскалила черные крашеные зубы.
— Гаспада сапсэм вышли. Абтраган гаспада!.. А стара барыня тута… — Она показала на флигелек-баню, у края двора.
Эрмий подошел к баньке, постучал.
— Кто там, экскурсия? — закашлял предбанок.
— Здравствуйте, Софья Александровна! — сказал Эрмий.
Старуха открыла. Эрмий смотрел, выжидая. Помещица стала совсем седой, сухопарой. Платье и обувь ее были стары и очень тщательно зачинены, опрятны.
— Чем я обязана? — спросила она громко: голос ее приказывал всю жизнь.
— Вы меня не узнаете?
Старуха вгляделась.
— Эричка! — улыбнулась она. — Слыхала, слыхала! Так, значит, не врут?.. Ну, проходи, милый. Посмотри, как нас Бог наказал.
Банька была неоштукатурена. На бревенчатых стенах — занавесочки, картинки, фотографии. По бортам комнаты плыли деревянный стол и деревянная кровать с белком подушек. Прямо, у стены, как Баба-Яга, присело пианино. За нотами, на старинном дубовом стуле, согнулась девонька-комочек, тихоня.
— Ступай, Веринька, на сегодня будет, — сказала старуха.
Веринька сползла, перекрестилась на угол в иконах, растаяла.
— Забыли товарищи, не отобрали, — пояснила Софья Александровна, вздохнув на золотую жуть. — А Петра Петровича убили, вы знаете? Взяли заложником, когда наши подходили к городу, посадили в баржу. Оттуда никто ведь не вернулся.
Рассказывала она беззлобно, строго. Быть мученицей господней, за грехи мирские, разве не почетнее богатства? Но Эрмий не видел сердца старой гордости, дивился. Он чиркнул спичку, закурить. Под столом кукарекнул горластый петух.
— Вот, так и живу, ни с кого не прошу, — говорила, прямясь на мореном дубе, старуха. — Ученицы у меня, курочки… Да мне много ли надо? По гостям я не хожу, хотя осталось еще несколько достойных фамилий. Некоторые, из татар в особенности, даже хорошо живут. Все-таки есть своя заручка. Только ведь, раз пойдешь — начинаются угощения; а я отплатить тем же не могу. Вот и сижу.
Эрмий расширил грудь. Пауза.
— А Вероника Петровна с вами живет?
Старуха закивала.
— Знаю, мой милый, знаю! Нет, Никочка нанимает вдовью комнату… Ох, трудно ей, милый, трудно! Нам-то старикам все равно, последнее испытание…. Пробовала Никочка на сцене играть, в клубе этом. Но, ведь сам знаешь, нынешних-то. Сижу раз я за кулисами, смотрю на нее. Играет Никочка, хоть уж не как настоящая актриса, но видно старается, старается. Кончился акт. Наскакивает режиссер, что ли, кричит… — Софья Александровна понизила голос, чтобы смягчить ругань: — «Сволочь, прошла через стену!». А какие там стены, занавески одни!.. Ну, тут я подошла и прямо так ему и сказала: «Хоть и ваша власть, а хамская!».
Красная жизнь гордости снова плеснулась за трупом щек.
— А теперь… — прошептал Эрмий.
— Теперь Никочка пианисткой служит. В ресторане «НЭП». Ну, ничего, живет. Вот только, как узнала про тебя, пришла ко мне пьяненькая, Бог ей судья, и стучала кулаком по моему адресу…
На крыльце затопали шажки — зазвенькали бубенчики — ребят.
— Вот теперь наверное экскурсия! — поднялась Софья Александровна.
— Какая экскурсия?
Эрмий не мог сдвинуться.
— А это, Эричка, учительница тут одна. Потешная! Все водит ребят смотреть, как живет бывшая буржуйка… Пусть смотрят, пусть!..
Она впустила в комнату молоденькую девушку, стриженую, белобрысенькую, курнофеечку. Девица кричала малышам, чтобы не лезли, становились в очередь. Они протискивались, наполняли комнату, как банки с цветами.
— Вот, детки, — сказала хозяйка, — если бы вы пришли в гости в старое время, я бы подарила вам шоколадных конфект.
— Софья Александровна! — сказала курнофеечка строго; — не забывайте, что дети у вас с воспитательной целью.
— Ну, молчу, молчу!
Эрмий встал.
— Завтра мне лететь, — сказал он. — Я хотел бы взглянуть на Веронику Петровну… Где этот ресторан, «НЭП»?
— Повидайся, повидайся! — закивала Софья Александровна. — Утешь доченьку. Это тут недалеко, на Воздвиженской, номер 16.
— На Октябрьской, — поправила девица.
— Ну, как по-вашему, там…
— И не ресторан, а пивная.
Эрмий поцеловал руку Софьи Александровны, бормоча: «Не буду вам мешать»… и еще что-то. Ему было почти жутко. Старуха обрадовалась, поцеловала в лоб.
— Вот, дети! — воскликнула она. — Это авиатор! Тот, который прилетел к нам на большой птице! Вот видите, какие люди бывают у буржуек!..
— Софья Александровна, — опять прикрикнула девица, — вы обещали!..
Эрмий захлопнул за собой дверь. Были сумерки. В небе, нестерпимым зовом, плыла вечерняя Венера. Он шел по знакомым плитам так же, как летел через Великий Океан. Кругом было такое же неясное, нераспознаваемое вещество, как эта улица. Он видел звезды и слушал рев моторов. И еще была память: кипарисы — факелы мрака, пальмы — «фейверк вееров», — цветы величиной с голову женщины и, от огромной звезды, в море — светлая тропа, точно это не звезда, а маяк. Мир! Мир! Мир!..
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});