— Ты даешь мне честное слово, что ухаживания Тьерре не огорчают тебя?
— Даю вам честное слово.
— Значит, мы с Олимпией ошибались…
— Олимпия! Тетушка думает, что… — смутившийся было Амедей тут же взял себя в руки. — Да, тетушка ошиблась.
— Так это Натали, моя серьезная муза, завладела твоим воображением?
— Нет, дядюшка, я никогда не думал ни о Натали, ни об Эвелине.
— Следовательно, Малютка? Этого я не ждал; мне казалось, она еще не в том возрасте, когда можно внушать чувство.
— Конечно, дядюшка, Каролина еще не в том возрасте…
— Значит, никто из наших? Вот это меня удивляет и даже, признаюсь, немного огорчает! Как! Я вырастил прекрасного человека с тайным честолюбивым намерением сделать из него полностью своего сына; я все проверил, я всюду искал и решил: вот самое приятное, самое лучшее и самое надежное, что я могу предложить своим дочерям, — и ни одна из них не нравится ему настолько, чтобы он захотел утруждать себя желанием, в свою очередь, понравиться ей? Значит, мы должны выпустить из рук это сокровище и оно составит радость и гордость чужой семьи? Как видишь, мое отцовское самолюбие задето, и я огорчен; однако от этого я не меньше люблю тебя, потому что любви по заказу не существует, и я вижу — твое сердце не спросило у тебя разрешения ускользнуть из этого дома.
— Нет, дядюшка, мое сердце не ускользнуло отсюда и никогда не ускользнет. Я не предаюсь чувству любви, я защищаю свою молодость от этого соблазна, который вы один можете когда-нибудь запретить мне или разрешить. Я еще не думал о браке. Если вы хотите, чтобы я позднее подумал об этом, — я подумаю; если вы считаете, что ваше счастье в какой-то мере зависит от привязанности ко мне одной из ваших дочерей, я попытаюсь внушить ее Малютке, когда она сможет отвечать на более сильное чувство, чем братская дружба. Из трех моих кузин она единственная, чьи вкусы и характер больше всего совпадают с моими. Но ей только шестнадцать лет, и она все еще проявляет милые свойства ребенка и судит обо всем по-детски. Пусть она подрастет, а через три-четыре года я надеюсь быть достойным ее и способным сделать ее счастливой.
Ответ Амедея дышал искренностью и твердостью. Дютертр ласково улыбнулся:
— В добрый час! Твой план — ведь это пока всего лишь план — мне нравится, хотя и не очень успокаивает. Ну, неважно, ты оставляешь мне надежду, и на том спасибо. Моя Малютка… Да, она… она очень славная, не правда ли? Она любит меня так же, как и ты… И она обожает свою молодую матушку так же, как все мы.
Дютертр, поглощенный множеством печальных и сладостных мыслей, ненадолго задумался, лелея одни и отбрасывая другие. Он не заметил тягостного замешательства Амедея и собрался было пожелать ему доброй ночи, когда вспомнил нечто, впрочем не очень его беспокоившее:
— Кстати, объясни мне эти недавние штуки Натали; в них приняла какое-то участие и Эвелина. Ты прогуливаешься по ночам на лужайке и среди деревьев? Ты мечтаешь при луне, как влюбленный герой романа? Ты, разумеется, можешь заниматься этим сколько хочешь, но почему у наших барышень был обиженный, почти гневный вид, когда они расспрашивали тебя о твоей так называемой работе по ночам и о твоей лампе, которая, по их словам, часто горит впустую?
— Не спрашивайте меня, дядюшка, об этом, — отвечал Амедей, более опечаленный, чем смущенный. — Я не могу вам ответить.
— Что ж, понимаю! В самом деле, это меня не касается, и я неправ, желая проникнуть в секреты поведения молодого человека. Но все же, друг мой, я должен сказать тебе, что в таком доме, как наш, где взгляды, полные невинного, но сильного детского любопытства, замечают все, хотя и не понимают ничего, надо хранить свои маленькие слабости в полной тайне.
— Как, дядюшка, — воскликнул удивленный и даже немного оскорбленный Амедей, — вы считаете меня способным завести легкомысленную интрижку в вашем доме? Вы думаете, что если демон юности смущает мои ночи, то я не почитаю святилище вашей семьи и удовлетворяю свои страсти под крышей, оберегающей вашу жену и дочерей, что я выставляю эти страсти напоказ, хотя бы переглядываясь с какой-то женщиной, состоящей у них в услужении? Нет, нет! Этот дом для меня священен! Я не допустил бы даже мысли, могущей осквернить чистоту воздуха, которым здесь дышат!
Дютертр обнял его:
— Ты благородный человек! Да, я еще мало ценю тебя! Прости меня, мой мальчик! Но если… ты прогуливаешься один по ночам… это значит, что ты поэт? Или ты грустишь?
— Может быть, и то, и другое, но бессознательно, клянусь вам! — отвечал Амедей с печальной и чистосердечной улыбкой.
В этот момент пронзительный, душераздирающий крик раздался в гулкой тьме. Дютертр вздрогнул, и его испуганный взгляд встретился со взглядом Амедея.
— Что это? — спросил Дютертр. — Этот крик прозвучал на моей половине, это голос моей жены!
И он бросился к двери. Амедей удержал его.
— Нет, дядюшка, не ходите туда.
— То есть как не ходите?
— Это не… Нет, это не то, что вы думаете… Тут вас ничто не должно пугать…
Амедей говорил в каком-то смятении. Дютертр был слишком испуган, чтобы обратить на это внимание. Он вырвался и побежал к той части замка, куда можно было войти через крыльцо башенки, со стороны лужайки. Дютертр пересек будуар, занимавший первый этаж, поднялся по винтовой лестнице и вошел в свои комнаты. Все было тихо и спокойно. Олимпия, видимо, проснулась только тогда, когда он появился у ее изголовья.
— Вы спали, Олимпия? Вам, наверно, что-то приснилось? Это вы кричали, не так ли? Я не принял чей-то другой голос за ваш?
— Я кричала? — переспросила Олимпия, делая над собой большое усилие, чтобы проснуться или вспомнить. — Право, не знаю, друг мой. Вероятно, бессознательно. Да и не все ли равно.
— Моя дорогая жена, не больны ли вы?
Она нежно поднесла к губам руку Дютертра, державшего ее руки в своих, и, как бы не в силах противиться сну, здоровому или вызванному усталостью, уронила голову на подушку; глаза ее закрылись. Дютертр пощупал ее пульс — он был медленный и слабый, притронулся губами ко лбу — лоб был свеж и прохладен. На лице ее реяла ангельская улыбка, оно светилось прозрачной бледностью и совершенной красотой.
Дютертр испытывал к Олимпии пылкую страсть, но эта страсть не была единственной основой его безграничной привязанности к жене. Он ощущал к ней огромную нежность, безграничное уважение. Он любил ее, как любят жену и, может быть, даже больше, чем любят любовницу. То была привязанность такая же полная, такая же беспредельная, такая же возвышенная, как душа, служившая ей святилищем.
Погруженный в благоговейный восторг, он смотрел, как Олимпия снова засыпает; в его страсти бывали минуты обожания, когда он был счастлив тем, что может незаметно созерцать ее. Но вдруг смутная боль пронзила его счастливые грезы: «А что, если она больна! Что, если я потеряю ее?» И холодный пот выступил у него на лбу.
«С чего это я вздумал? Что это, предчувствие? Инстинкт, свойственный человеческой натуре, который вызывает в нас воспоминание о смерти среди жизненных услад?»
Он бесшумно удалился, спохватившись, что оставил дверь из будуара открытой и что Амедей мог последовать за ним сюда. Когда он спустился по лестнице, у него вдруг возникло другое воспоминание, становившееся все более четким по мере того, как рассеивалось его беспокойство: Амедея ничуть не удивил крик, который они услышали. Он старался удержать дядю, вместо того чтобы поспешить с ним на помощь Олимпии. Это было необъяснимо.
— Друг мой, — сказал Дютертр, задержав племянника в будуаре; он говорил шепотом, хотя их никто не мог слышать, — то, что произошло во сне с твоей тетушкой, вещь необычная. Так кричат, только когда что-то привидится, но кошмары не забываются при пробуждении. У тебя был сейчас такой вид, словно ты знал, что это означает. Тебе не пришла в голову мысль, что в комнату моей жены забрался вор или что у нее загорелись занавески, тогда как мне она пришла сразу. Ты был опечален, но ничуть не удивлен. Тут кроется что-то непонятное. Объясни мне.
— Да, я чувствую, что должен вам объяснить, — с усилием ответил Амедей. — Но если я вам все скажу, вы будете очень страдать, а тетушка осыпет меня упреками, которые разорвут мне сердце, может быть, даже совесть!
— Амедей, — живо произнес Дютертр, — говори, так надо. Или ты поклялся держать все в тайне от меня? Я освобождаю тебя от этой клятвы. Я здесь все — отец, друг, хозяин; я отвечаю за сердце и за совесть каждого из вас, потому что я преданный служитель, прежде всего жаждущий счастья для вас всех. Говори сейчас же, я требую.
Дютертр в самом деле имел на часть своей семьи безграничное влияние. Этот человек — воплощенная мягкость, нежность, кротость — был рожден, чтобы властвовать над любящими душами одной лишь силой любви. Его умение внушить любовь объяснялось тем, что он сам любил, и, когда дело касалось сердца, у него находились по отношению к людям столь же пылким, как он сам, решимость, воля, магнетизм, если можно так выразиться, которые придавали ему силы; с холодными же людьми его воля слабела и он даже нередко обманывался в них.