В жилах Амедея текла та же кровь, он был наделен теми же инстинктами, он был блестящим и чистым отражением этой избранной души; поэтому он даже не пытался устоять перед Дютертром. Он начал говорить, вначале стараясь соблюсти осторожность:
— Боюсь, что тетушка больна. Разве вы сами не опасались этого? Разве ее бледность естественна?
— Да, да, я опасаюсь… Но ее бледность… Ведь Олимпия всегда была бледна.
— Ваши глаза привыкли к этой бледности. Кажется, что ото соответствует ее натуре; говорят, в этом кроется одна из главных прелестей ее; но эта бледность — признак охлаждения крови, необычного для ее возраста, которое рано или поздно должно стать симптомом нарушения физиологического равновесия. Я уже год как занимаюсь изучением медицины, дядюшка. Я еще многого не знаю, но уже понимаю кое-что и думаю, что состояние здоровья тетушки известно мне лучше, чем здешним врачам.
— Говори же, ты убиваешь меня. Что с ней? С каких пор она больна? Почему от меня это скрывают? Почему она делает из этого тайну? Значит, это серьезно?
— И да, и нет. Тщательно исследовав ее, лучшие врачи Парижа (ведь она без вашего ведома советовалась в Париже с врачами, когда ездила туда в последний раз, три месяца назад) засвидетельствовали это в документе, который хранится у меня…
— Покажи!
— Покажу, но будьте уверены, я вас не обманываю.
— Что же сказали врачи?
— У тетушки нет никаких органических поражений; о виду кажется, что у нее самая совершенная, самая здоровая конституция; но у нее есть непонятная нервная возбудимость, с которой надо усиленно и постоянно бороться при помощи успокоительных средств, самых сильных наркотиков.
— Каковы же эти нервные симптомы? Крики?
— Иногда резкий, пронзительный крик, вырывающийся у нее в начале сна. Этот крик, в котором она не отдает себе отчета или не хочет признаться, часто заставляет меня вздрагивать в тот самый час, когда мы слышали его сегодня. Тогда я начинаю беспокоиться и выхожу из своей комнаты —«то, пожалуй, единственное место, где крик явственно слышен, — и подхожу к башенке. Если какой-нибудь новый симптом ее болезни заставит опасаться чего-нибудь серьезного, я всегда готов позвать на помощь; порой я всю ночь напролет наблюдаю за течением ее болезни, признание в которой я единственный сумел у нее вырвать. Как видите, дядюшка, я не сочиняю стихов при лунном свете, но я тяжко страдаю и могу признаться в этом только вам.
— Но почему все это должно храниться в тайне?
— Этого я вам не скажу, дядюшка, — отвечал Амедей со своей обычной твердостью. — Мне важно сообщить вам о болезни, а не искать ее причины. Я могу ошибаться!
— Но что же это за болезнь? — спросил охваченный тревогой Дютертр.
— В некоторых случаях она бывает очень серьезной. Вырывающиеся во время сна крики лишь следствие ужасного принуждения, которое больная испытывает в течение дня, пытаясь удержать и скрыть неизъяснимую тревогу, внезапную дрожь, острую потребность заплакать, зарыдать. Но у тетушки такая воля…
— Да, я знаю. Она страдает, никогда не жалуясь. Значит, ей хочется кричать, плакать, да? Она сдерживается?
— Да, но это ее обессиливает, я видел приступы, которые обессиливали меня самого. Она внезапно задыхается, ужасно задыхается, губы становятся синими, глаза пустыми, руки леденеют, цепенеют, как у мертвой. Сколько раз я думал, что она умрет на глазах.
— А лекарство? Чем ей помочь? Что ее может спасти? — спросил Дютертр, сохраняя внешне спокойную внимательность, которая, однако, была выше его сил; он даже не замечал, что у него по щекам льются слезы.
— Лекарство верное, но страшное. Это противоспазматические средства, о которых я вам говорил, опиум в разных видах. Они прекращают приступы и даже задерживают их повторение. Но они не уничтожают причину и даже способствуют развитию болезни, все более ослабляя больную. Вы должны были заметить у нее томность, рассеянность; вы, наверно, принимали их за сладкие грезы или мимолетную озабоченность: а это подавленность, так сказать, пробелы в физическом и духовном существовании. Тетушка жалуется на эти зловещие средства, она боится их. Она, насколько это возможно, воздерживается от их употребления, надеясь скрыть болезнь, с которой они борются; но с тех пор как вы вернулись, она, несмотря на мои мольбы, принимает опиум каждый день, так как боится напугать вас подобным непредвиденным приступом. И я вижу, как одно из моих предчувствий сбывается. Она кричала сегодня ночью. Опиум начинает терять свою силу. Вы знаете, что самые сильные средства нейтрализуются, когда организм привыкает к ним. Если будет так продолжаться, ей придется увеличивать дозы; тем самым она будет медленно вливать в свои вены смертельный яд. Вы сами должны это знать.
— Значит, она погибла, боже мой! — Дютертр встал и, словно сраженный молнией, упал обратно в кресло.
— Нет, дорогой дядюшка. Она молода и сильна; у нее есть воля к жизни, потому что она любит вас, как самого господа бога. Она не умрет, всевышний этого не допустит!
И Амедей, силы которого иссякли, тоже дал волю слезам.
XII
Тьерре видел во сне Эвелину, госпожу Элиетту и мельком госпожу Дютертр, но совсем не видел ни Натали, ни Каролины; он проснулся довольно поздно. Жерве вошел, разжег огонь, хоть и не нужный, но зато такой приятный в дождливую погоду, и молча подал Тьерре письмо. Оно было от Флавьена де Сож, и в нем стояло следующее:
«Прощай, дорогой Тьерре; прости, что я так внезапно тебя покидаю. Я, может быть, вернусь через несколько дней, а может быть, и совсем не вернусь. Располагай замком Мон-Ревеш, где тебе, слава богу, нравится, а для меня невозможно провести даже еще одну ночь. Предполагай все, что захочешь — что я безумец, что я дурак, что я боюсь привидений, что я видел госпожу Элиетту. Когда я буду в Париже и проведу дня три в реальном мире, химеры, осаждающие меня, рассеются — я в этом не сомневаюсь, — и я напишу тебе без ложного стыда о причинах этого бегства. Я написал в Пюи-Вердон, чтобы объяснить свой поспешный отъезд, и сослался на деловое письмо, которое якобы получил вчера, возвратясь домой. Скажи вы то же самое, этого достаточно. Передай от меня мои сожаления, извинения, дружеские приветы, мое совершенное почтение и не забудь то, что я говорил тебе напоследок: женись на Эвелине.
Твой друг Флавьен».
Тьерре дважды перечел письмо, встал, расспросил Жерве. Флавьен уехал на рассвете в сопровождении нового слуги, который был нанят им накануне и явился в Мон-Ревеш чуть свет с прекрасной лошадью и тильбюри, купленными вчера. Слуга вернулся с экипажем в тот момент, когда Жерве давал объяснения Тьерре, и вручил последнему вторую записку от Флавьена:
«Я сажусь в дилижанс. Отсылаю в Мон-Ревеш слугу, лошадь и коляску, которые вчера приобрел. Я очень доволен всеми тремя приобретениями; прошу тебя приютить их у нас на время моего отсутствия и пользоваться ими насколько возможно чаще, чтобы все это не заржавело к тому времени, как я вернусь к тебе. Все обговорено, платить тебе ничего не надо, ибо все это, с твоего разрешения, принадлежит мне. Ты увидишь, эта лошадь хороша и для верховой езды.
Сердечно твой».
«Вот приличный способ снабдить меня экипажем, который ничего мне не будет стоить, — подумал Тьерре, — ведь Флавьен не вернется! Без серьезной причины так не уезжают… Если бы сейчас не был полдень — час, когда я не верю в привидения, я убедил бы себя, что госпожа Элиетта действительно показала ему свое ужасное лицо. Я буду думать об этом сегодня ночью, и, может быть, мне тоже удастся ее увидеть. Флавьен, наверно, объяснился с суровой Натали и был дурно принят, или же его мысли все еще заняты Леонисой больше, чем ему хотелось в этом признаться; а может быть, он неспособен выдержать жизнь отшельника дольше, чем неделю?
Да, я буду скучать здесь! — продолжал размышлять Тьерре, с беспокойством оглядывая свою резиденцию. — Я начал уже любить Флавьена… Да, я в самом деле полюбил его со вчерашнего вечера. Прекрасное сердце, благородная натура! Я поговорил бы с ним о своей новой страсти… Но достаточно ли сильна эта страсть, чтобы я был поглощен ею, когда останусь один по вечерам, возвратившись в «мой» замок? Посмотрим!»
Торопливо позавтракав, Тьерре оседлал резвую и смирную лошадь, оставленную ему Флавьеном, и поехал по дороге в Пюи-Вердон, где сегодня ожидался некий сюрприз, обещанный накануне Дютертром.
На одном из холмов, защищавших с севера и востока парк и великолепные сады Пюи-Вердона, бурлил многоводный ручей, который брал свое начало на противоположном откосе и через полтора лье вливался в маленькую речку, не выходя из владений Дютертра. Со стороны сада склон был довольно крутой; у его основания сгрудились живописные скалы, образующие в этом месте природную ограду. С той же стороны, где начинался ручей, склон уводил воды в другом направлении, где они спадали каскадами. Олимпия не раз выражала сожаление, что прекрасные водопады, встречавшиеся в окрестных лесах, не услаждали взгляд и слух поближе к ее дому; она говорила об этом, не подумав, что такое пожелание рано или поздно станет программой действий для ее мужа. И Дютертр решил устроить водопад прямо перед глазами обожаемой жены; он посвятил в этот проект Амедея, который взялся не жалея сил осуществить его в отсутствие дядюшки.