Говоря, он наблюдал за женскими лицами, а выражение их с каждым его словом становилось все более лукавым. Жизнь вокруг него продолжала происходить независимо от его желаний и просьб: это была тонкая, едва уловимая материя, и это была – фронда! А он сам был сразу и охотником, этаким страшилищем, и добычей…
– В общем, я надеюсь на вас, сударыни, – заключил он. – Надеюсь в том, что больше такие намерения никогда не родятся в ваших головках!..
Боже! Какую двусмысленность он себе позволил! Генерала словно обдало холодной водой: надо же было так неловко выразиться! Внезапно его осенило: а вдруг среди его нынешних слушательниц есть уже беременные?! Он с подозрением оглядел женщин, попытался оценить объем талии каждой, но платья были такими тесными в поясе… Ну и как доверять им, если у них полно приспособлений, чтобы все скрывать до поры до времени: всякие там корсеты, шемизетки, казакины… Как же, заметишь тут округлости в неположенном месте!.. Все они лгуньи! Предчувствуя завтрашние трудности, генерал проворчал:
– Прошу вас, сударыни, не вынуждать меня к запрету ваших свиданий с мужьями!
На этот раз все лица стали серьезными.
– Неужели, ваше превосходительство, вы рассматриваете возможность столь сурового наказания? – вздохнула Екатерина Трубецкая.
А генералу вдруг понравилось: вот как славно он припугнул этих милых дам: милые-то они, конечно, милые, но ни к чему демонстрировать подобное легкомыслие! Но все-таки Лепарский твердо пообещал, что разрешит на следующий день счастливым отцам «нанести кратковременный визит супругам и младенцам». С тем и расстались.
* * *
Прошел месяц, не только никакого выговора, но даже тени упрека из Санкт-Петербурга не последовало, Лепарский успокоился, и состоялись двойные крестины. Возвращаясь домой, Софи никак не могла одолеть печаль: что ждет этих двух девочек, родившихся на каторге, какое будущее? Она с ужасом вспоминала слова, которыми определял это будущее подписанный ею, как и всеми женами декабристов, перед отъездом в Читу документ:
«Женам государственных преступников, которые последуют за мужьями в Сибирь, должно будет разделить их участь, утратить свое прежнее звание и признаваться впредь лишь женами ссыльнокаторжных, а прижитые в Сибири дети будут зачислены в казенные крестьяне…»
Она просто не могла поверить, что этот пункт предписания станут соблюдать буквально. Но даже если правительство решит проявить меньшую суровость, чем обещало, то все равно – не получится ли так, что дети осужденных и сами будут осуждены на вечное изгнание? И один только доктор Вольф, кажется, сознает масштабы опасности. Он сказал ей недавно, и у него при этом был такой… такой его особенный взгляд: как будто он смотрит своими темными глазами откуда-то из глубины и в самую глубь души… право, это так усиливает его обаяние… он сказал: «Разве не странно, мадам, что природа, от которой все зависит, не захотела, чтобы жены каторжников рожали сыновей родине, которая бросила в тюрьму их отцов?»
А все дамы, между тем, наперебой восхищаются малютками, оспаривают право их баюкать, нянчить и мечтают о том, чтобы поскорее обзавестись собственными… В этом не было бы ничего удивительного, если бы среди самых пламенных мечтательниц не было Марии Волконской, Натальи Фонвизиной и Александрины Давыдовой – ведь все они, как и Александрина Муравьева, оставили своих детей в России… Уже зная, что ей не суждено иметь детей, Софи старалась оградить себя от их увлечений. Единственное, о чем она горевала, так это о том, что Сереженька растет так далеко от нее и что она узнает о нем только из писем Михаила Борисовича.
* * *
Некоторые декабристы с приближением Пасхи впали в некое мистическое нетерпение, и чем меньше до Светлого Христова Воскресения оставалось времени, тем сильнее овладевала ими эта лихорадка. Великий пост был единственным временем в году, когда им разрешалось посещать церковь. Многие на Страстной неделе соблюдали строгий пост. Иконы во всех камерах украсили веточками освященной вербы, работы были отменены, каждый день солдаты вели каторжников в храм, к началу службы, им было отведено особое место у самого входа. Николай с наслаждением вслушивался в замогильный голос дьякона, ловил вдохновенный шепот батюшки, а взгляд его то и дело обращался к группе женщин, выискивая на фоне горящих свечей тонкий профиль Софи. Когда началась проскомидия, ему почудилось, будто сам Христос смотрел на этот крошечный уголок земли, который назывался Читой. Он упал на колени, перекрестился с таким пылом, с каким осеняют себя крестом только дети, и в сердце своем воззвал к милости Господней. Он, как и все его товарищи, мечтал присутствовать на торжественном ночном богослужении в Страстную субботу, но в этой милости им было отказано под предлогом комендантского часа. Лепарский от имени властей всего лишь и прислал им по крашеному яичку и по ломтику освященного кулича… В Пасхальную ночь они жадно прислушивались к отдаленному трезвону колоколов, в полночь похристосовались со слезами на глазах. Назавтра генерал сам приехал поздравить арестантов: будучи католиком, он, тем не менее, приспособился к православным обрядам и потому с порога воскликнул:
– Христос воскресе!
Наверное, даже если бы Лепарский объявил об амнистии по случаю великого праздника, это вряд ли вызвало бы такой радостный отклик. А сейчас весь острог возликовал ему в ответ.
– Воистину воскресе! – дружно отозвались декабристы.
Эти простые слова, звучащие каждый год уже в течение многих столетий, обладали для Николая какой-то особенной, умиротворяющей властью, ничто на свете не могло подарить такого покоя его душе. Мало того, что он смягчился: у него прибавилось сил, у него появилось ощущение, похожее на то, какое бывает у путника, после долгого путешествия по темным чащам, по густым буреломам вышедшего наконец на солнечную поляну и сбросившего груз…
После праздников Софи снова напомнила Лепарскому о его намерении более энергично вмешаться в судьбу Никиты. На этот раз генерал не стал искать никаких отговорок, а просто пообещал завтра же написать в Иркутск. Это возродило в Софи надежду, впрочем, весеннее солнце и отличная погода, кажется, всех сделали оптимистами. По деревне то тут то там строили новые избы, сюда стали приезжать на постоянное жительство торговцы, явно подсчитавшие уже, какую прибыль смогут извлечь из коммерции пусть и в глуши, но там, где, по слухам, ссыльные дамы получают приличные деньги из России, да и сами жители Читы, боясь, наверное, что пришельцы обойдут их, стали открывать лавки, и так странно было видеть на деревенской улице витрину с тканями, хозяйственной утварью или принадлежностями для шитья… Население росло, богатело и благословляло «господ каторжников», ставших причиной этого неожиданного процветания.
В июне началась такая страшная жара, что Лепарский разрешил заключенным купаться в речке, и земляные работы у Чертовой могилы стали для них теперь лишь, так сказать, трудовой разминкой, прелюдией к погружению в прохладную чистую воду. После купания они обсыхали на берегу, лениво обсуждая новости, долетавшие из другого мира. Мира, где шла, к примеру, война с турками, по-прежнему весьма для них интересная. После неудач вначале русские спохватились, взяли себя в руки и стали одерживать победу за победой под водительством генерала Дибича, необыкновенно живого, деятельного и импульсивного, закипавшего из-за любой мелочи. Забавно, что после успехов на турецком фронте за горячность и за особенную внешность: Иван Дибич был огненно-рыжий, низенький, плотный, с широкими плечами и короткой шеей – его прозвали Самовар-паша. Этак дело пойдет, говорили декабристы, наши вскоре станут лагерем у Константинополя! А когда враг будет окончательно разбит, государь – какие тут могут быть сомнения! – празднуя триумфальное завершение кампании, издаст манифест о царской милости, в котором, снова нет никаких сомнений, первыми в числе ее удостоенных назовет декабристов.
Лепарский же почти прямо указывал на такой исход, и каторжники сохраняли надежду на близкую свободу. Можно себе представить, с каким восторгом они встретили известие о том, что 14 сентября заключен Адрианопольский мир, и по его условиям Россия закрепляет за собой устье Дуная и восточное побережье Черного моря, княжества Молдавия и Валахия, равно как и Сербия, получают автономию, гарантом которой также становится Россия, Греция тоже становится автономной, а кроме того, восстанавливается право свободного прохождения русских судов через Босфор и Дарданеллы… Вот только император, вдохновленный одержанной таким образом победой в дипломатической войне с Англией и Францией, освободил пленных турок во главе с пашами и сераскирами,[3] но, кажется, позабыл о русских своих пленниках, поныне томящихся в сибирской неволе и поныне мечтающих о царском прощении. Шли дни, и даже самые восторженные теряли последние иллюзии.