Помнил, хорошо помнил Ростислав, как шли к нему в Белгород и в иные княжества разоренные набегом ремесленники, как селились в посаде, рубили избы и не хотели возвращаться в Киев под десницу ненадежного князя и как силою, повинуясь воле отца, гнал он их потом обратно на разметанные ветром пепелища. Не потому ли и сам он чувствовал себя сейчас неуверенно в этом городе, что уже однажды не вступился за него, не возвысил голоса против отца, не послушался мудрого совета Верхославы — идти в Киев и образумить Рюрика, пока не поздно? Смалодушничал Ростислав, побоялся родительского гнева, а нынче имел ли он право, вспоминая прошлое, говорить этому стоящему перед ним униженному чернецу жестокую и уже никому не нужную правду?..
Нет, не поднимется у него рука карать слабого и беззащитного. А Рюрик, по-своему понимая молчание сына, распалялся все более, и желтое, еще страшнее оплывшее лицо его сотрясалось от бессильного гнева.
Так и простились они, и слабо утишил отца Ростислав:
— Бог скорбящих призрит, батюшка…
— Раны, раны мои не забудь, — напутствовал его у порога своей кельи Рюрик, — а я за тебя помолюсь.
С тяжелым сердцем покинул монастырь Ростислав, теперь путь его лежал к матери. Но не решился он на тот раз ехать один, взял с собой Верхославу.
Оповещенная игуменьей, Анна уже была подготовлена к встрече, не плакала, сдержанно благословила сына и невестку, сидела тихо, сложив на коленях усеянные темными пятнами исхудалые руки. Испугала Ростислава бледность, покрывающая ее лицо, запавшие глаза, синие поджатые губы.
— Здорова ли ты, матушка? — спросил он с участием и болью, внезапно сдавившей ему сердце.
— Слава богу, здорова.
— Не притесняет ли тебя игуменья, добра ли к тебе?
— Слава богу, добра.
— А сестра?
— И сестра твоя, слава богу, здорова. Дошел слух до меня, что посажен ты в Киеве князем.
— Верен тот слух, матушка. Нынче я на Горе.
Что-то не понравилось Анне в последних словах Ростислава. Она посмотрела на сына пристально. Не вспомнилась ли ей ее молодость, не вспомнила ли, как и она когда-то, еще будучи совсем молодой, впервые вступила со своим мужем под своды княжеских палат, как мечтала быть в них хозяйкой, а стала рабой?
Княгиня перевела взор на Верхославу и слабо улыбнулась ей.
— Ты, Верхославушка, мужу своему опора — радей о нем денно и нощно.
— Уж она ли не радеет, матушка! — воскликнул Ростислав.
Чем-чем, а заботой она окружила мужа едва ли не материнской. Одно только смущало ее: не растерял ли он за ее заботой и ежедневным присмотром своей мужской неприступной гордости? Не слишком ли послушен, не покорен ли сверх меры? Не утратил ли твердости, без коей и самый мудрый князь — лишь орудие в руках своевольных и хитрых бояр?..
Но женское брало в ней верх, и похвала Ростислава потешила ее самолюбие. Она благодарно взглянула на мужа.
Анна перехватила ее взгляд.
— А как Ефросиньюшка, с вами ли? — захлопотала она, вспомнив про внучку.
— С нами, — сказала Верхослава.
Анна часто закивала головой, слабо попросила:
— Привели бы ко мне — взглянула б разок. А то ведь скоро и к престолу господню…
— Как же, приведем, — пообещал Ростислав.
Вдруг лицо княгини сделалось суровым и даже надменным.
— Ты сестрицу свою навести, — сказала она твердым голосом. — Страдалица она — из-за Романа, кобеля беспутного, в монашках сохнет. Поди, привел уж в свой терем другую жену? Мало ему наложниц…
И тут же снова сникла, плаксиво заговорила о Рюрике:
— Много принес мне отец твой горя, но все прощаю ему. И то ладно: вместе маялись в миру, вместе грехи отмаливать… Воздастся нам на небеси.
Свидание затянулось, настала пора прощаться. Анна, как и при встрече углубилась в себя, сложила руки на коленях, беззвучно шептала что-то синими губами.
Уходя, Ростислав поцеловал ее в лоб, Верхослава обняла свекровь — Анна благословила их вялой рукой…
Сестра, к которой они наведались в тот же день (уж таким он с утра выдался), плакала, громко причитала и жалела Романа:
— Все вы супротив него, всем он дорогу перешел — навалились скопом и рады. Как же я без него-то буду? Кто ноженьки ему вымоет, кто приголубит? Молодая-то жена живо обратает, воли-то ему не даст, все, что ни есть у него, все под себя загребет…
Покоробило Ростислава:
— Пошто отца-то своего не жалеешь? Отец твой через Романово своевольство в монастыре.
Нет, под смиренной монашеской одеждой билось еще у сестры молодое сердце. Как вскинулась она на брата — словно орлица на разорившего гнездо ее покусителя:
— Через отца замкнули меня в этой келье. Почто жалеть мне его? Не орудием ли была я в отцовых безжалостных руках, не он ли велел мне приглядывать за Романом да ему доносить? Пущай иссохнет он в монастыре, пущай сгинет, ему и на том свете не уготовлены райские кущи!..
— Опомнись, сестра! — вскричал ошеломленный Ростислав. — На кого возносишь хулу?! В уме ли ты или вовсе лишилась рассудка?
— Все вы одно семя — и отец, и мать твоя, и ты — закричала, перебивая его, Рюриковна и вдруг упала на колени перед образами, часто крестясь, забормотала безумно:
— Да что это я? Прости меня, господи!..
Вечером собрал у себя Ростислав Рюриковых бояр. Славна посадил рядом, подчеркивая тем самым особое к нему внимание и уважение.
— Вот, бояре, достойный воевода, — говорил он почти точь-в-точь словами Ратьшича. — Не побоялся укоров, в трудную годину взял Киев под свою руку и тем спас его. Жалую я ему за верную службу новые земли за Росью, а еще золото, серебро и коней и повелеваю: отныне место сие на думе за ним главное, и слово главное, и почет ему воздавать, как первому из моих думцев.
Никто из бояр не посмел возражать ему, хотя многие считали, что не по правде поступил Ростислав: велика ли заслуга Славна, еще поглядеть надобно, не из корысти ли остался он в Киеве воеводою, не проникся ли страхом к Роману и потому только не перечил галицкому князю, а вовсе не из любви к киянам. Все поглядывали с опаской на сидевшего тут же в безмолвии Кузьму Ратьшича. Не сам по себе Кузьма был опасен — опасна была стоявшая за ним неведомая сила в лице владимирского великого князя Всеволода, которого большинство из думцев и в глаза-то не видывало, но о котором наслышано было вдоволь. Ныне многие еще раз убедились въявь: не нужно Всеволоду с войскам становиться под стены Киева, чтобы утвердить свою волю, — довольно и одного лишь его слова.
— А где же Чурыня, — спросил вдруг, обведя всех взглядом, Ростислав, и по сеням прополз ядовитый шепоток.
— Устрашился гнева он твоего, княже, — сказал Славн, — собрал домочадцев, челядь свою и табуны и ушел из Киева.
— Куда?
— Никому сие не ведомо, но сдается мне, что подался он не иначе, как в Триполь или под Переяславль, где есть у него еще отцом твоим дарованная землица, — отвечал боярин.
— Под крыло к Ярославу, сыну Всеволодову, пойти он побоится, — сказал Ратьшич. — Ищи его, княже, в Триполе…
— Тебе, Славн, поручаю сие, — повернулся к боярину Ростислав. — Возьми дружину и немедля доставь Чурыню ко двору. Негоже, чтобы отступник остался безнаказанным.
И, снова обратясь к притихшим думцам, князь сказал:
— А вы како мыслите, бояре?
— Пущай езжает Славн, — согласно закивали бояре. — Мы с тобою, княже, завсегда.
Каждый из них был рад, что не ему поручено это черное дело. Каждый думал про себя: нынче Чурыню — завтра меня поволокут на правёж, не годится это — с боярами боярскими же руками счеты сводить.
И еще больше за согласие его возненавидели они Славна: небось — повелел бы Роман — и Романову волю исполнил бы он с такой же легкостью.
Признаться, так и Славну не очень-то пришелся по душе князев наказ, и он пробормотал, что Чурыня, мол, его давний знакомец, вместе Рюрику служили, вместе ходили во Владимир сватать Всеволодову дочь, нельзя ли снарядить на розыски младшую дружину…
Ростислав насупился — Славн осекся на полуслове и больше не возражал.
Ночью открылся князь Верхославе:
— Скучаю я по нашему Белгороду. Не лежит у меня к Киеву сердце. Распустил отец бояр — не справиться мне с ними. На что уж Славн — и тот принялся перечить. Да и кияне не шибко привечают меня, нынче дружину забросали каменьями. Завтра, того гляди, пойдут подсекать сени. И сдается мне, что стоят за ними тайно прежние отцовы думцы…
3
Получив с купцов сполна товаром и пенязями за сопровождение лодий от Олешья, поделившись честно с дружинниками, загулял Несмеян, как и раньше это бывало; несколько дней не показывался он ни на княжом дворе, ни в молодечной. Своего дома у него не было, зато где шум, где пир горой, где песни и пляска, — там Несмеян. Забубенная он голова, разудалый молодец, друзей и знакомых у него в Киеве не счесть. А еще был Несмеян человеком не жадным — и это все знали. Не спрашивал он на своем пиру ничьего имени, ни звания: пришел — садись к столу, пей, сколько пузо примет, но только не хмурься. Хмурых людей Несмеян не любил, за хмурыми все грехи числил — веселому же человеку прятать нечего, он весь на виду.