— Раньше скучал очень, сейчас отвыкать начал…
— Я тоже мечтал иметь попугая, но в сельской местности, — Шувалов отдёрнул руки от проворного костёрного огня, развёл их в стороны — чуть не обжёгся, — в общем, вы понимаете, попугай — не дворняга, в деревне попугаи не живут и не разводятся.
— Очень занятные создания — попугаи…
— У вас какая порода была?
— Жако. Это большой попугай, очень разговорчивый, а мой ещё и превосходным свистуном был. Любую мелодию мог исполнить.
Тихо потрескивал костёр, люди жались к огню, вечерами делалось очень холодно, с гудом сваливающийся с вершин деревьев на землю ветер пробивал до костей — неуютной становилась природа.
Земля была истерзана воронками, изувечена, загажена, измята гусеницами и колёсами, она невольно рождала в душе тоску и вопрос: и когда же эта треклятая война закончится? Вместе с тоской возникали и воспоминания о доме, о дорогих милых вещах, оставшихся там, о близких людях, чьи лица снятся по ночам, в краткие часы отдыха. Довгялло хорошо понимал Шувалова. Разговор обрывался, если слышался далёкий стук, — это на немецкой стороне просыпалось тяжёлое орудие, под ногами потерянно вздрагивала земля, через некоторое время в небе раздавался ржавый визг — проносился громоздкий снаряд, промахивал высоко над головами и, будто чемодан на колёсах, уезжал в тыл — фрицы были мастаками по части наших тылов, каждый день прощупывали их, хотели накрыть кого-то.
На этот раз снаряд прошёл низко, разведчикам показалось, что от движения воздуха, шедшего валом за «чемоданом», чуть не погас костёр — пламя пригнулось и оторвалось от головешек, потом, повисев в воздухе немного, вернулось на место. Костёр задымил, это было совсем ни к чему, дымить ему не дали…
— Разведчик должен уметь всё, — учил пополнение Горшков, — и костёр разводить без спичек, и мясной суп варить без мяса, и рыбу жарить без рыбы, и лечить без лекарств, и перевязывать без бинтов, и шить без ниток, и машину чинить без инструментов…
— А стрелять из автомата без патронов, товарищ старший лейтенант, — невинно округлив глаза, полюбопытствовал Подоприворота.
— Вот это делать разведчик действительно не умеет, — ответствовал Горшков.
— Ну и что попугай из породы жако? — вспомнил тем временем Шувалов. — Как звали его?
— Так и звали — Жако. Когда отец привёз его домой, то очень здорово обрадовался кот, даже замурлыкал от удовольствия — свежее мясо ему доставали, нежное, тёплое, можно сказать, прямо в миску положили… Выгнул кот спину дугой и — на попугая — хр-р-р! Попугай шарахнулся от него в клетку и что было силы щёлкнул в воздухе клювом. Клюв знаете у него какой — легко перекусывает толстый карандаш. Раньше выпускали цветные, толстые такие.
— Хорошо знаю. У меня на работе таких десяток был. Очень удобно резолюции ставить. С подвохом.
— Поэтому легко можно понять, во что Жако мог превратить бедного кота, — Довгялло, коренной москвич, не мог обращаться к человеку старше себя на «ты» — только на «вы». Даже в условиях войны. Он считал, что интеллигент всегда должен оставаться интеллигентом. В любых условиях. — Но кот, заевшийся на домашних харчах, ничего не понял, — Довгялло тихо засмеялся, — а вот попугай всё, вышел из клетки и двинулся на кота. Шаг вперёд — кот сделал шаг назад, попугай снова шагнул вперёд — кот сделал шаг назад, шаг вперёд — шаг назад. Наконец, кот уперся задницей в стенку комнаты. Тут попугай открыл рот и произнёс фразу, которой его научил прежний хозяин: «Пошёл вон!» Кот ошалело отпрыгнул в сторону и нырнул под диван. Перепугался так, что его потом целых три дня не могли вытащить из-под дивана.
— Бедняга, — сочувственно проговорил Шувалов. — Хоть сообразить, что к чему должен был. Обычно бестолковки у котов шурупят очень хорошо.
По соседству негромкую беседу вели Соломин и ефрейтор Макаров. Макаров сжимал в горсть, в кулак подбородок и утяжелял своё длинное лицо. Складывалось такое впечатление, что он всё время оттягивает собственную физиономию вниз. Голос у ефрейтора был низкий, хрипловатый — Макаров умел играть на гитаре и исполнять в компании песни, знал он их десятка три, не меньше.
— Когда пойдём в наступление, мы тебе гитару обязательно добудем, — пообещал Соломин, — у немцев отымем — будет у тебя музыкальный инструмент… Какую гитару ты больше предпочитаешь, шестиструнную или семи?
— Семиструнка звучит лучше. Но если подвернётся шести — тоже неплохо.
Всех семерых Горшков оставил у себя — в конце концов даже из самых ненадёжных получатся бойцы «невидимого фронта». Хотя «невидимый фронт» — это совсем из другой оперы.
Первым из нового пополнения погиб самый неприметный, неприспособленный, хотя и самый старательный — очень уж ему хотелось стать разведчиком, — кубанский станичник Мануйленко. С ним даже толком познакомиться не успели. Подорвался, как и Арсюха, на мине.
Как его занесло на старое минное поле, поставленное ещё немцами, никто не знает. Когда немцев немного отжали, их мины очутились на нашей территории, в нескольких километрах от линии фронта, в тылу, об этих минах знали не только солдаты — знали даже козы из подсобного хозяйства полка, на краю поля стояли таблички, изготовленные сапёрами, и всё-таки Мануйленко на это поле угодил.
Всё дело в том, что умудрился заболеть Семёновский, хотя, как известно, на войне люди не болеют, в госпитали попадают только с ранами, но майор сумел отличиться и тут, и врач прописал ему койку в полевом госпитале. Сопровождали майора двое — Мануйленко и боец из хозвзвода.
На обратном пути бравый кубанский казак попросил тормознуть — сказал, что доберется на своих двоих. Как потом выяснилось, Мануйленко приглянулась одна девица, ефрейторша Муся из штабной канцелярии, умевшая стучать на пишущей машинке со скоростью пулемёта — длинными очередями, и влюбчивый кубанец решил нарвать ей цветов.
Многомудрый старикан из хозвзвода на всякий случай предупредил казака:
— Будь аккуратен! Тут недалеко минное поле, ещё немцами поставленное расположено. Не напорись!
— Знаю я про это поле, — отмахнулся Мануйленко и напрасно это сделал. Он решил нарвать ромашек покрупнее для своей зазнобы, покрупнее и побелее, какие рождаются только осенью, и точно угодил на мины.
Взрыв оторвал ему одну ногу, вторую здорово помял и начинил живот осколками. Мануйленко так и не понял, что произошло — потерял сознание раньше, чем оглушило его, опрокинулся в горячее красное варево, хлебнул его и забылся, а когда очнулся, то уже умирал — слишком много потерял крови. Белые ромашки, которые он собирал, от засохшей крови сделались чёрными.
Невдалеке, по дороге, прошла машина — сияющий свежей краской ЗИС. Мануйленко попробовал поднять руку, чтобы привлечь внимание шофёра, но рука не слушалась его, — силы, чтобы поднять такую тяжесть, не хватало, попробовал крикнуть, но крика своего так и не услышал — голос у него пропал.
Так и умер Мануйленко на минном ромашковом поле, среди густых, безобидных красивых цветов, невольно превратившихся в цветы смерти.
Там же, неподалёку от поля, на краю говорливой берёзовой рощицы, рядовому Мануйленко вырыли могилу. Поскольку серьёзное наступление пока не состоялось — что-то там не состыковывалось в штабах армий, державших здешний фронт, то образовалось кладбище: кто-то попал под выстрел изворотливого снайпера-эсесовца, кого-то накрыл шальной снаряд, принесшийся с далёких высот, куда немцы затащили несколько гаубиц, кто-то погиб по обычной глупости… Хотя глупых смертей не бывает, и по глупости люди погибают очень редко. А может быть, даже не погибают вовсе.
Всякая смерть сложна, она предсказана судьбой, назначена. Если хотите, высшими силами, всякая смерть — это неостановимый процесс.
Говорят, что на войне к смерти привыкают, становится она такой же привычной, как дождик в июле или грязь в сентябре… Ничего подобного!
Сколько Горшков ни хоронил своих людей, ни одни похороны не были проходными, все оставили след, все словно бы душу его проткнули.
В том числе и похороны Мануйленко.
Единственный человек, которого Горшков ругал за Мануйленко, был майор Семёновский. Нет бы ему обойтись своими штабными обозниками, и всё было б в порядке. Но майору понадобился кто-нибудь из группы разведки. Для чего? Для осознания собственной значимости, что ли? Тьфу!
Горшков постоял несколько минут молча над могилой Мануйленко, творя про себя молитву и прося, чтобы мёртвый боец, так ни разу и не сходивший в разведку, простил его, — потом нагнулся, поднял из-под ног большую глутку земли, размял её и кинул вниз, на дощатый, сколоченный из ровных и оструганных досок гроб.
Хорошо, что домовину настоящую сколотить удалось, и кладбище подобралось, можно сказать, настоящее, если бы хоронили казака в наступлении, ни деревянной домовины у него не было бы, ни весёлой компании…